Михаил Кононов - Голая пионерка
Капитан протянул руку и сдернул со стены Дзержинского. Порвал и выбросил за окно.
Муха перестала дышать. Она поняла: смерш с ума спрыгнул.
— Мухина! — сказал капитан глухо, глядя в сторону. — Уважаемая Мария Ивановна! Пожалуйста, не сердися на меня, что я на тебя орал. Ты мне очень понравилась сразу. Давай поженимся завтра у полковника. А? Я тебя люблю ведь — вот на! — он перекрестился трижды и поклонился ей в пояс.
Муха упала в обморок. Обратно на лавку у стены.
Капитан достал расческу и причесал лысину. Налил молока из крынки в кружку и поднял Муху на руки. Усадил бесчувственную невесту к себе на колени и стал целовать ее голубые пальчики. Сверчок под каменкой пускал длинные ободрительные трели.
Очнувшись, Муха тихо улыбнулась. Уткнулась носом капитану в шею. Кузнецов гладил ее по спине и уговаривал:
— Война кончится — заживем себе тихо. Да? На руках носить буду. Сам за картошкой, сам за скотиной пригляжу… Не веришь? Я знаешь какой? Таких пельмень понаделаю — за уши не оттащишь. Молочка хочешь?
Он взял со стола кружку и стал поить Муху осторожно, по глоточку, чтобы холодным питьем, принесенным из погреба трясущимся старичком-хозяином соседней крепкой избы не застудила бы девочка свое нежное розовое горлышко, откуда дыханье доходило до ноздрей бедного Кузнецова с молочным сладким запахом вместе.
Успокоившись, Муха поцеловала его в щеку и сказала:
— Нет, товарищ капитан. Не надо. Я не люблю никого пока что, по-моему. Полюблю — выйду замуж сразу. А так — не могу. Пожалуйста, отпусти меня, устала очень, мировой ты товарищ, оказывается. А хочешь — я на полок прилягу…
Она встала с колен капитана и взяла со стола свой вальтер.
— Врешь — не уйдешь! — крикнул капитан радостно. — Вот я тебя и поймал, проговорилась! Что? Здорово обманул?..
Он еще и сам не знал, как повернет это неприятное дело. Надо же так промахнуться! Нет, теперь не годится курву отпускать: на всю дивизию раззвонит про его сватовство. Что делать-то?
— Отставить! — приказал он тихо, уверенный, что Муха сразу бросит пистолет. — Сми-ииирно!
Голос у него сорвался, дал петуха, и Муха засмеялась. Она засунула пистолет в задний карман, застегнула гимнастерку и шагнула к двери.
Капитан прыгнул с табуретки к столу и схватил наган.
— Стой — стрелять буду! — крикнул он уже по-мужски. — Отойди от двери, ссуч-чара! И не вздумай шутить — стреляю без предупреждения!
Муха сощурила глаза и подбоченилась, перебирая в памяти самые хлесткие, по мужскому петушиному самолюбию режущие бритвой словеса. Стиснула зубы — и…
— Мааашенькаааа! — простонал капитан больной коровой. — Не губи, родимая! Дай хоть разок тебя поцелую-то…
Он снова швырнул свой наган на стол с досадой: не ожидал от себя таких слов.
Муха достала вальтер и щелкнула затвором, подгоняя к выстрелу не замеченный капитаном последний патрон.
— Убей! — Кузнецов кивнул. — Мне все равно теперь…
Он тщательно вытер губы сухой маленькой ручкой, раскрыл объятья и пошел на Муху, как на геройскую свою смерть, — зажмурившись.
С пистолетом в вытянутой руке Муха отступала, пятясь, пока не прижалась спиной к двери. Ключ ткнул ее в зад — и ее дрогнувший палец сам собою нажал на нежный спуск маленького послушного Вальки.
Хлопок заряженного Санькой Горяевым шуточного патрона — и лицо капитана Кузнецова покрыто копотью грязного пороха, а в улыбающихся перед поцелуем зубах — застрявшие волокна разбитой выстрелом ваты.
Решив, что он убит наповал, Кузнецов застонал, схватился за лицо обеими руками и упал. Протянув ноги к желанной невесте, капитан дернул всем телом и затих, ожидая полной смерти за свою несвоевременную позорную любовь.
Опустившись устало на пол у двери, Муха с тоской разглядывала свой дареный пистолетик. Посмотрев на капитана без удивленья, она как бы увидела снова того немецкого майора, — на его, капитана, месте. И вдруг опять, как в приемной комдива, до слез пожалела о нем. Захотела она, пулеметчица безжалостная, чтобы не этот патрон, спасший ее от поцелуя, оказался холостым, а вчерашний, убивший красивого высокого Вальтера Ивановича голубоглазого, который так низко ей поклонился на лесной дороге, будто благодаря от души за будущую свою через минуту смерть с Мухиным матом на губах вместо давно заслуженного ею поцелуя. Муха поняла снова, как вчера, когда стучала зубами о край стакана с водой в приемной комдива, что любит убитого немца, то есть Вальтера Ивановича, за нее погибшего, на всю жизнь, не забудет его никогда и на всю свою жизнь теперь из-за позавчерашнего пьяного эсэсовца (если б не он, то и Вальтер Иванович для нее оставался бы до сих пор жив) — на всю долгую и одинокую теперь жизнь она останется пустой и холодной, как сапог жалкого Кузнецова. Напрасно, напрасно искала она в своих ночных полетах единственного желанного Вальтера Ивановича, — и вот сама же вчера и убила его здесь, на земле.
Слезы покатились из ледяных ее глаз на белый ствол холодного теперь вальтера…
Кузнецов приподнял голову со стоном и снова грянул затылком об пол.
— Хватит! — приказала Муха. — Вставай, мудило грешный! Веди меня на губу. Ну? Слыхал? Я в тюрьму хочу! Под арест! На расстрел, бляха-муха!
Капитан мыкнул обиженно. Стал вынимать брезгливо изо рта вату Санькиной «думочки», провезенной ленинградским литовским шалопаем через войну туда и обратно.
— Вставай, проклятьем заклейменный! — Муха бросила в капитана свою пилотку. — Давай, делай свое офицерское дело! Сейчас я разденусь…
Она стянула через голову гимнастерку вместе с рубашкой. И приподнявшийся Кузнецов вновь повалился с мычаньем, срезанный святым молочным светом ее груди.
— Ну! — крикнула она. — Быстро, по-военному, бляха-муха!
И стала стаскивать сапоги.
Кузнецов поднялся. Помотал головой, сплюнул в угол. Сел на лавку, у оконца. Наган спрятал в кобуру.
Слезы у Мухи пошли часто — как дождь.
— Уйди! — попросил Кузнецов, не в силах оторвать от нее свой детски-жадный взгляд.
Муха замотала головой, закрыла себе уши ладонями. Рыдала она беззвучно, а в душе билось: "Белый мой, мальчик мой… Беленький… Беляночка моя, Валечка!.. Валечек! Вальтер!.. Господин фон-барон Вальтер фон Шмальтер!.. Любимый, единственный, голубь мой беленький, сладкий мой сахарок, петушок на палочке… Валек! Где ты, родненький? Я ведь знаю, ты здесь, со мной… Во мне ты навек, — слышишь, пизденочек? Ну иди, иди же ко мне!.. О! Вальтер! Ваа-а-а-аааальтеееррр…
Она покачивалась всем телом, закинув руки за голову, с закрытыми глазами, прекрасная, с заломленными бровями, с горьким алым размазанным пятном неутолимого рта. И капитану стало так страшно, как не было и в мнимой недавней смерти.
Тихо и преданно молился на всю баньку придурковатый сверчок.
Муха стала одеваться.
Подобрав и спрятав пистолет. Муха застегнулась, встала и подошла к Кузнецову, улыбаясь смущенно.
— Прости меня! — она положила руку ему на плечо. — Я просто дура.
Она поцеловала капитана в висок и вышла из избы.
Глава ВОСЬМАЯ
И — последняя. В которой Муха не умрет никогда.Не успела она ни испугаться, ни хотя бы услышать, как с треском и хлюпаньем продавилась насквозь вовнутрь ее лобная кость. Только вздрогнул и загудел колокол. Огромный колокол, безъязыкий. Он обнял и небо над нею, и всю землю. Посередине круглой земли лежала, поникнув на затвор пулемета, ее пронзенная навылет голова с маленьким бездвижным телом.
Удивилась убитая дева, как это пуля, в прорезь прицела залетев, броневой щит ее максима задела, а рикошетом не вильнула, дура казенная, ровнехонько между глаз вошла пулеметчице меткой, — с влажным пузырящимся шелестом. Словно бы ткнули горячим толстым пальцем в холодную пустоту без дна, — как бы там-то ему и место, тупорылому, здрасте-посравши, дожидаться устали вас!..
Гудел колокол. Разрастался и высился раскаленный малиновый гул его. Тягостно поднимаясь в темноте сквозь густой, душный, тягучий звук под купол пустого свода, увидела Мария наверху свет небес. Он звал ее сквозь отверстие в куполе — и она поднималась к нему, становясь все легче, как во сне, — и вот выползла, вытекла из темного густого звука в небо света.
В зените небосвода, сплавленного сплошь из радуг, солнце, досягающее толстыми гранеными лучами до самой земли, неподвижно летело навстречу деве — низко, как дирижабль. Вокруг него, как ночью вокруг луны, блистали звезды, со своей собственной радугой каждая, — голубые, зеленые, красные и множество, великое множество звезд серебряных, мелких, но также нестерпимо ярких. И смолкло все вокруг и внутри ее невесомого летучего естества, и стала дева в пространстве, в середине обнаженного бытия. И деревья леса внизу, и фигуры людей, и травинка любая на лугу, — все было объято сияньем со всех сторон. Мир, представший ей в силе и славе, лишенный теней, лежал перед ее взором омытый, объятый потоками правды.