Александр Проханов - Господин Гексоген
Белосельцев подошел, поздоровался, наклоняясь над ямой, стараясь поймать взгляд Николая Николасвича. Но тот был заслонен ржавым днищем, лишь виднелись его руки, освещенные лампой, сжимавшие гаечный ключ, набухшие жилы, ссадины, черные грязные ногти – руки мастерового, неутомимо исправлявшие поломки изношенных механизмов. Зато напарник его Серега сразу узнал Белосельцева.
– Виктор Андреевич, давно не были!.. А мы здесь с Ник Ником форд до ума доводим!.. Если не развалится, будет как новый!.. Азерам продадим, жить будем!.. – Он шмыгнул носом, на котором темнел сочный мазок машинного масла. – Посидите на солнышке, скоро обедать… Надежда Федоровна обед приготовила. – И снова старый да малый заскребли по днищу, накидывая ключи на ржавые гайки.
У гаража, за железной стеной, был сложен из кирпичей очаг, в нем догорали дрова, стояла над углями сковорода, и рядом, на старых ящиках, сидела немолодая женщина в блеклых одеждах, лежала мягкая груда ветоши, из которой женщина вытягивала лоскутки и тесемки, наматывала на клубочек. Белосельцев подошел, присел рядом, вдыхая вкусный запах дыма и жарева.
– Здравствуйте. – Белосельцев приблизился к женщине. – Можно, посижу рядом с вами, покуда Николай Николасвич работает?
– Садитесь, – сказала женщина.
Он присел на бревнышко, посмотрев на ее сухое, белесое, как и у Николая Николасвича, лицо.
– Хорошо здесь, – сказал он, усаживаясь на полешко. – Город, а чувствуешь себя на природе.
– Хорошо, – согласилась женщина. – Спасибо Николаю Николасвичу, пустил меня жить сюда. Теперь-то мне хорошо. – А вы откуда будете?
– Из Чечни. Беженка я. Бегала, бегала и сюда добежала. Дай бог здоровья Николай Николасвичу. – Она наклонилась к матерчатой горке, в которой свились и перепутались цветные тряпицы. Стала аккуратно наматывать мягкий клубочек, в котором улеглись пестрые витки. – Это я половик плести затеяла. Может, продам, еды куплю.
Белосельцев притих на бревнышке, овеваемый сладким дымом. С реки прилетали беззвучные вспышки солнца, как прозрачные стрекозы, и их уносило ветром. Женщина тихим поблекшим голосом рассказывала свою повесть, виток за витком, наматывая ее на клубочек.
– Мы жили в Грозном, за Сунжей, собственный домик, садик. Муж на заводе работал, я дочку растила. Кругом чеченцы, татары, хохлы. Жили по-соседски, дружно. Помогали друг другу. У кого чего нет – соли, картошки, денег – в долг брали. Если праздник какой, все вместе. Пасха ли, Рамазан, Новый год или ихний Новруз – за одним столом, в складчину, подарки друг другу дарили. Дочка моя Верочка с соседским Русланом дружила, в школу одну ходили. Бывало, под окнами встанет с портфельчиком: «Вера, выходи, я пришел!» Такой красивый, глазастый, меня тетей Надей звал…
Она вытянула из ветоши бледную голубую каемку. Медленно заплела в матерчатый колобок, крест-накрест поверх желтой тряпицы.
– А потом, когда Горбачев пришел, словно кто-то отравы налил. Какая-то зараза пошла. Чеченцы насупились, с русскими перестали дружить. Не здоровались. Мимо пройдешь, они тебе вслед волками смотрят. Что-то на своем языке бормочут. «Вы нас при Сталине гнобили, а мы еще с вас за это спросим!» В школе драки пошли, чеченцы с русскими, одного паренька до смерти забили, нож ему в легкое сунули. Нам камнями два раза окошко били, муж стеклил заново. Русланчик соседский в парня вырос. С другими чеченцами стоит на улице, русских девчонок по-всякому обзывают. К Верочке пристают. Муж ее из школы встречать стал, чтоб не обидели. Какая-то вокруг порча пошла, невесть с чего. Я плачусь мужу: «Давай, Петя, дом продадим, в Россию уедем. Здесь душно жить стало». А он мне: «Образуется, перетерпим».
Она потянула красную длинную тряпочку, бывшую когда-то кумачовым флагом. Ленточка, исцветшая, легла в клубок, погрузилась в пестрое разноцветье истлевшей жизни.
– Раз приходит к нам чеченец Махмут, на другом конце улицы жил. «Лучше бы, говорит, вам уехать. Я ваш дом куплю. Много денег нет, но кое-что дам на дорогу». И называет цену, которую и на билет едва хватит. Муж погнал его: «Совести нет!.. Я, говорит, этот дом на свои трудовые строил!.. Каждое деревцо своими руками сажал!.. А ты меня гонишь!..» А Махмут отвечает: «Ты свое дерево в мою землю сажал. Выкапывай и в Россию пересаживай. Уезжай добром, а то со слезами уедешь». Петя мой на него рассердился, прогнал, обещал прокурору пожаловаться. А Махмут ему: «Это раньше прокурор русский был, а теперь чеченец…»
Женщина вытащила зеленый, застиранный до белизны лоскуток, бывший когда-то гимнастеркой солдата, служившего в исчезнувшем полку. Намотала на клубок.
– Раз сидим с мужем, ужинаем, дочку из школы ждем. Она школу заканчивала, в институт поступать хотела. Красивая, белая, щеки розовые, глаза синие, волосы как солнышко золотое. Русская красавица. Вечер, темно, а ее все нету. Мы волнуемся. Муж говорит: «Ничего, должно быть, с подругами в кино заглянула». Вдруг прибегает соседка, хохлушка Галина: «Ой, говорит, Надя, беда!.. Веру твою какие-то чечены схватили, в машину посадили и силком увезли. Я только крик услыхала!» Я – в обморок. Муж бегом в милицию. Послали наряды, туда-сюда, нету. Мы по всему городу бегаем, Веру ищем. Наутро из милиции к нам приходят, повели с собой. На каменном полу лежит наша Верочка, мертвая, черная. Надругались над ней, всю одежду порвали, а потом убили. Мы к следователю, к прокурору ходили, правду искали. Прокурор нам только сказал: «Не найдем убийц, а вам мой совет – уезжайте…»
– Жили мы с Петей как в страшном сне. Ночами не спим, дочкин голос мерещится. По городу чеченцы разъезжают, из ружей палят, хороводы водят. Где русских увидят, набрасываются. Дудаев грозит Москву штурмом взять, всех русских из Чечни выселить. А потом в Грозный танки вошли. Пальба, грохот. Уж не знаю, кто эти танки на верную смерть послал, только их всех подбили, а танкистов, которые живые остались, тут же, обгорелых, у стен постреляли. Один мальчишка-танкистик к нам в дом пробрался. Стал молить, чтоб спрятали. Молоденький, бритый, голова перевязана, рука как плеть, слезы текут. Мы его с Петей в подпол укрыли. Да сосед-чеченец выдал. Приходят с оружием: «Где, говорят, у вас русская свинья прячется?» Петя мой отвечает: «Нету здесь свиней, люди живут». «А вот мы сейчас посмотрим!» Открыли подпол, вытащили паренька. Вместе с Петей моим на крыльце расстреляли. Как стали город бомбить, начались пожары, днем и ночью стрельба. Я в церковь пошла, батюшки нету, один старичок-псаломщик служит. Встала я перед образом Богородицы и молю:
«Заступница, Царица Небесная, сотри этот город с земли, чтобы ни камушка не осталось!.. Чтобы в каждый чеченский дом бомба упала!.. Чтобы каждого чеченца пуля насквозь пробила!.. А меня за эту грешную молитву убей!.. Я и так жить не хочу!..» Вышла из церкви и пошла без пути. Кругом все рвется, горит, дом за домом падают. «Ну убей же меня, убей!» Ан нет, не убивает, ведет среди пожаров…
Женщина тянула лоскутья, мотала длинный бесконечный клубок.
– Ушла за город, вдоль Сунжи, в поля, где ни души. Иду по проселку всю ночь, только зарево за спиной, тянет гарью да сквозь снег волчьи глаза как зеленые искры. Выбилась из сил и упала. Лежу, замерзаю. Волк ко мне подошел, обнюхал и снова пропал. Должно быть, ядом от меня пахло, порвать меня не решился… После уж я бродила, маялась, в поездах, в машинах милостыню просила, от голода погибала. Добралась до Москвы, пришла в контору, которая беженцами заправляет, чтоб дали мне какую-никакую работу, какое-никакое жилье. Вхожу в комнату, а там чеченец сидит, на меня усмехается, я и упала, как срезанная. Хотела в реку броситься, но Бог Николая Николасвича на берег привел, отогнал меня от воды.
Теперь вот здесь, в гараже, живу…
Она намотала на клубочек шелковую белую ленту от истлевшего подвенечного платья.
У гаража брызгали краном Николай Николасвич и Серега, мыли масленые руки, направлялись к костру обедать.
Серега вытащил из гаража и поставил на солнце колченогий стол со следами порезов, паяльных ожогов, посыпанный железной пудрой. Настелил на него газету и, чтоб не сдуло ветром, расставил тарелки, положил ковригу ржаного хлеба, груду мытых огурцов с помидорами, выставил резную солонку, закатил кривобокий зеленый арбуз с сухим черенком. Надежда Федоровна плюхнула на стол закопченную сковородку с шипящей картошкой и душистыми шкварками, и они устроились вокруг стола на ящиках. Стол, уставленный снедью, стоял на берегу просторной реки, на солнечной пустоши, за которой вставал бело-розовый город.
Николай Николасвич поднялся, освятил еду наложением рук, держа большие натруженные ладони над помидорами, ковригой и черной сковородой. Прочитал языческую молитву, которую тут же и сложил:
– Хлеб и вода – правдивым устам… Соки жизни – взыскующим правду… Солнце и река – русскому сыну…
Уселся, прижал к груди каравай и острым ножом, ведя по хлебу от дальнего края к сердцу, стал кроить ржаную ковригу на ровные ломти, отдавая каждому долю. Белосельцеву, получившему свой душистый ломоть, казалось, что он присутствует при священном обряде преломления хлеба, и Николай Николасвич, как вероучитель, одаривает своих учеников и сподвижников хлебом мудрости.