Михаил Веллер - Короткая проза (сборник)
А навстречу неслись, смыкая окружение, спортсмены, лишенные рекордов, топыря могучие руки, и красавицы, озверевшие в гареме от одиночества.
– За что?.. – задыхался удирающий Валерьянка. – Я же вам… для вас!.. А если нечаянно… стойте – ведь есть
Четвертое правило всемогущества
...Что бы ни делалось – я не виноват.
Камнем, бесчувственным камнем надо быть, чтоб сердце не разбилось людской неблагодарностью!
23). Валерьянка стал камнем.
Тверд и холоден: покой. Все нипочем. Века, тысячелетия.
Когда надоело, он пророс травинкой. Зелененькой такой, мягкой. Чуть корова не сожрала.
Фигушки! Он сам превратился в корову. Во жизнь, ноу проблем: жуй да отрыгивай. Только рога и вымя мешают. И молоко, гм… доить?.. Лучше быть собакой. А если на цепь? Улетим птицей. А совы?
Утек он рекой в океан. Так прожил себе жизней, наверное, семьсот, и…
24). – Заканчивайте, – предупредил Петр Мефодиевич. – Пора.
Ах, кончить бы чуть раньше – на том, как все было хорошо! И пихнула его нелегкая вылезти со своей готовностью: сидел бы тихо. А теперь ерунда какая-то вышла… все под конец испортил.
В тетрадке оставалась одна страница. Хоть у него почерк размашистый, но – сколько успел накатать! Наверно, потому, что не задумывался подолгу, а – без остановки.
Переписать бы… Уж снова-то он не наворотил бы этих глупостей, сначала обдумал бы как следует толком. Вообще нельзя задавать такое сочинение без подготовки. Предупредили бы заранее: обсудить, посоветоваться…
Он перелистал тетрадь в задумчивости. Словно бы раздвоился: один, единый во всех лицах, суетился в созданной им, благоустроенной до идеала (или до ошибки?) и испорченной Вселенной, а второй – как будто рассматривал некую стеклянную банку, внутри которой мельтешили все эти мошки, – эдакий аквариум, где он поставил опыт…
– Всё! – приказал Петр Мефодиевич. – Ошибки проверять не надо.
…и опыт, подошедший к концу, его удручает. И Валерьянка, повинуясь сложному искушению – подгоняемый командой, влекомый этим последним чистым листом, втянувшийся в дело, раздосадованный напоротой чушью: уж либо усугубить ее до конца, либо как-то перечеркнуть, и вообще – играть так уж играть, на всю катушку! – грохнул к чертям эту стеклянную банку, дурацкий аквариум, этот бестолковый созданный им мир, взорвал на фиг вдребезги. Чтоб можно было с чистой совестью считать все мыслимое сделанным, а тетрадь законченной, и следующее сочинение начать в новой.
И в этот самый миг грянул звонок.
25). Валерьянка сложил портфель и взял тетрадь. И растерялся – помертвел: тетрадь была чистой. Как…
Он только мечтал впустую!! Ничего не сделал! Лучше б хоть что-нибудь! Чего боялся?!
И увидел под партой упавшую тетрадь. Уффф… раззява. Он их просто перепутал.
– Урок окончен, – весело объявил Петр Мефодиевич, подравнивая стопку сочинений. – Обнадежен вашей старательностью.
Замешкавшийся Валерьянка сунул ему тетрадь, поспешая за всеми.
– Голубчик, – укоризненно окликнул Петр Мефодиевич, – ты собрался меня обмануть? – И показал раскрытую тетрадь: чистая…
– Я… я писал, – тупо промямлил Валерьянка, не понимая.
– Писал – или только хотел? М?
Наважденье. Сочинение покоилось в портфеле между физикой и литературой: непостижимым образом (от усталости?) он опять перепутал: сдал новую, уготованную для следующих сочинений.
– Извините, – буркнул он, – я нечаянно.
Петр Мефодиевич накрыл тетради своей книжкой и встал со стула.
Тут Валерьянка, себя не понимая (во власти мандража – не то от голода, не то от безумно кольнувшей жалости к своему чудесному миру, своей прекрасной истории и замечательной вселенной), сробел и отчаялся:
– Можно я исправлю!
– Уже нельзя, – соболезнующе сказал Петр Мефодиевич. – Времени было достаточно. Как есть – так и должно быть, – добавил он, – это ведь свободная тема.
– Какая же свободная, – закричал Валерьянка, – оно само все вышло – и неправильно! а я хочу иначе!
– Само – значит, правильно, – возразил Петр Мефодиевич. – От вас требовалось не придумать, а ответить; ты и ответил.
– Хоть конец чуть-чуть подправить!
– Конец и вовсе никак нельзя.
– А еще будем такое писать? – с надеждой спросил Валерьянка.
– Одного раза вполне достаточно, – обернулся из дверей Петр Мефодиевич. – Дважды не годится. В других классах – возможно… Ну – иди и не греши.
В раздевалке вопила куча-мала, Валерьянку съездили портфелем, и ликование выкатилось во двор, блестящий лужами и набухающий почками. Гордей загнал гол малышне, Смолякова кинула бутерброд воробьям, Мороз перебежал перед троллейбусом и пошел с Лалаевой.
Книжный закрывался на перерыв, но Валерьянка успел приобрести за пятьдесят семь копеек, сэкономленных на завтраках, гашеную спортивную серию кубинских марок.
– Ботинки мокрые, пальто нараспашку, – приветствовала его Зинка. – Не смей шарить в холодильнике, я грею обед!
Холодильник был набит по случаю близящегося Мая, Валерьянка сцапал холодную котлету и быстро сунул палец в банку с медом, стоящую между шоколадным тортом и ананасом.
Дети победителей Конец шестидесятых реквием ровесникам
Мы были, были!.. Мы, старперы, несостоявшееся поколение, дети победителей величайшей из войн, волна демографического взрыва – сорок шестой-пятидесятый года рождения, самое многочисленное поколение за всю историю страны. Мы, состарившиеся в мальчиках, вино, перебродившее на уксус и не дождавшееся праздника: нас не подпустили к столу, мы не дотянулись до бокалов, а ножи были предусмотрительно убраны: лакеи захватили буфеты и стали хозяевами праздника. Мы, брюзги, неудачники, одни спившиеся, другие продавшиеся незадорого, потому что дорогой цены уже не давали: предложение с лихвой превышало спрос. Мы, чьи лучшие рабочие годы – с двадцати пяти до сорока – ушли водой в песок, погрязли в болоте, ухнули в бездонную пропасть, в жизнеподобную пустоту непереносимо фальшивого фанфарного пения: оно скребло своей наглой фальшью нервы, и мы стали истеричны, оно резало сердце, и инфаркты подкрались к нам рано, оно разъедало душу, и нам уже нечем стало верить во все хорошее и честное. Мы, плешивые, потому что метались беспорядочно по жизни, пытаясь жить, мы, гнилозубые, потому что жрали всякую дрянь – а что еще было жрать, потому что не на что было вставлять зубы у частника, поди еще его найди, не стальных же фикс ждать два года в бесплатной очереди: мы были, были, были!
Нам было по пятнадцать, мы были юны, стройны, красивы, полны сил и веры: острая брага юности запенилась в нас, детях победителей, когда Хрущев матерился с трибун и учил писателей писать – но никого не сажали, и казалось, что никогда уже не будут сажать, никогда не будет страха: анекдоты о Хрущеве рассказывали везде, издевались над кукурузой: мы выросли без страха в крови, культ личности был историей, Твардовский редактировал и публиковал «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, Некрасов печатал в «Новом мире» «По обе стороны океана», «Коллеги» Аксенова были знаменитейшей из книг и «Звездный билет» тоже, критики громили Асадова – мы его читали: суки, человек потерял глаза на войне, прекрасные стихи, читали Евтушенко, читали Вознесенского, переписывали «Пилигримов» Бродского: мало знали, еще меньше понимали, но верить умели, это тоже было у нас в крови, – нет, сомневались, издевались, но – верили. Что было, то было – верили.
И когда слетел Никита – радовались. Демократия, справедливость, хватит кумовства, лысый дурак, наобещал коммунизм через двадцать лет, твердо зная, что двадцать лет не протянет и позор не падет на его лысую голову: восьмиклассники сдавали экзамен по истории СССР, а в коридорах издевались над тем, что отвечали насчет построения коммунизма: нет, не настолько наивны были; но – верили: в добро, в справедливость, в честь, в правду.
И потрясающее свойство юности: знать – а не понимать, видеть – а не понимать, спорить – а не понимать! Судили Бродского, выслали: это было плохо, но в основном все было хорошо. Судили Даниэля и Синявского по статье, которой и в кодексе-то не было: соглашались: поделом врагам народа, антисоветчикам. Не знали, что они написали, не знали толком, в чем дело, газетам своим вообще не верили – а в частности верили!.. обычная штука, юных так легко заморочить, внушить, направить: энергия брызжет, опыта нет, идеалы жгут, и на этих-то идеалах умело, как всегда, играли прожженные сволочи, умные и безжалостные бандиты, сделавшие карьеры на костях собственного народа, на пепле своей земли, на почерневшей в застое крови моего поколения.
А мы рвали семирублевые гитары и пели:
Ну и беда мне с этой Нинкою,
она живет со всей Ордынкою!
Но циниками не были, ох не были: был тот цинизм как панцирь на нежном теле краба, который прикрывал душу: все в порядке было с душой: в любовь верили, в дружбу верили, в советскую власть, в торжество добра, в святые идеалы, в нерушимое преимущество нашего строя над ихним, безжалостным и античеловечным.