Гузель Яхина - Зулейха открывает глаза
Удивительно, но она была счастлива в эти дни – каким-то непонятным, хрупким, летучим счастьем. Тело ее по ночам мерзло, днем страдало от жары и комариных укусов, желудок требовал еды, а душа – пела, сердце – билось одним именем: Юзуф.
Кузнец не приехал – ни через неделю после высадки переселенцев на берег, ни через две.
Игнатов каждое утро ходил на утес. Ругал себя, а ничего не мог поделать – тянуло. Цепляясь руками за шершавые уступы валунов в жесткой опушке сизого мха, взбирался на вершину – в ясные и сухие дни стремительно, в дождливые и пасмурные – осторожно, то и дело поскальзываясь на мокрых камнях. Долго стоял, упираясь взглядом в край небосвода, где река и небо сходились вместе, перетекали друг в друга. Ждал. Потом резко отворачивался и шел на охоту.
Объяснения происходящему не было. Может, с катером случилась беда и он канул в водах Ангары вслед за «Кларой»? Может, Кузнец заразился тифом и лежит сейчас на лазаретной койке – истекающий горячим потом, в беспамятстве? Может (эта версия нравилась Игнатову более других), оказался врагом советской власти и его взяли под стражу, посадили, отправили в тюрьму? Расстреляли, в конце концов?
Иногда на вершине ему казалось, что в сине-голубой дали он различает точку катера. Порой вечерами, уже лежа на своих отдельных нарах в землянке, вскакивал внезапно и бежал на берег – отчетливо слышал звук тарахтящего мотора, чьи-то озабоченные голоса. В такие минуты он был готов простить Кузнецу бесконечные дни ожидания, голод и холод минувших недель – обнять, обхлопать по плечам: «Заждались мы тебя, брат». Но волнительное мгновение проходило – точка на горизонте рассеивалась, растворялась в синеве небесного или водного простора; рокот мотора на воде оборачивался кряканьем селезней, голоса – плеском волн.
Переселенцы видели его озабоченность, наверное, догадывались о причинах, но ничего не спрашивали. Только Горелов, подлец, поинтересовался однажды, заговорщически щуря на Игнатова щелки калмыцких глаз: «Гражданин начальник, как считаете, катер с подкреплением девок привезет? А то ж у нас в лагере одни старухи, до леса прогульнуться не с кем». Игнатов не ответил на фамильярность – только посмотрел холодно. «У вас, – поправил он мысленно. – У вас одни старухи». Отожрался на мясе, скотина, баб ему подавай. Будто все остальное – есть, устраивает, нравится. Однажды он услышал, как кто-то сказал в лесу: пора, идем домой. Резануло: неужели кто-то и вправду считает эту тесную, душную землянку с кривобокой, похожей на пузатую жабу печуркой – домом? Быстро же они привыкли, смирились. А он не мог, и с каждым днем ожидания ненавидел Кузнеца все сильнее. Злоба поднималась в нем, глухая, мутная, и он лупил из револьвера по беззащитным глухарям и тетеркам: вот вам! умрите, сволочи!
Птицы в тайге скоро распознали в нем хищника, а в грохочущих выстрелах – близкую смерть. Стали осторожнее. Чуть заслышав его шаги, взмахивали мягкими черными крыльями, полошились, взлетали. Добывать еду стало труднее. Время легкой добычи закончилось, пришла пора настоящей охоты.
Игнатов не охотился никогда в жизни. «На деникинцев ходил, – шутил он сам с собой мрачно, пробираясь сквозь чащу в поисках какого-нибудь пригодного в пищу зверья, – на белочехов, на басмачей. На дичь – не приходилось». Теперь же он целыми днями бродил по лесу, выставив вперед руку с заряженным револьвером и ища глазами съедобную мишень. Высверкивали меж кустов полосатые спинки бурундуков, рыжими всполохами мелькали в ветвях белки, шныряли под ногами разных мастей мыши, неизвестные ему серые и желтые птицы с вычурными хохолками юркали вверх-вниз по стволам. На всю эту мелочь тратить патроны было жалко. Ему бы кого покрупнее, пожирнее – оленя или пяток глухарей. Но шаг его был слишком тяжел и громок – ни маралы, ни косули, ни другие крупные звери на пути не попадались. О том, что ему может встретиться хищник посильнее его, – медведь или кабан, – Игнатов думал с легким холодком в сердце: не знал, пробьет ли толстую шкуру мелкая револьверная пуля. К вечеру, когда в глазах уже мельтешило от непрерывного напряжения, а ноги гудели и ныли, ему обычно удавалось, несколько раз промахнувшись и потратив зря пяток патронов, все же подбить какого-нибудь зазевавшегося тетерева или пару белок. Иногда везло: один раз вышел к спрятавшемуся в складках холмов лесному озеру и настрелял там целый выводок бобров (мясо их оказалось на удивление нежным и сочным); в другой раз подбил пару пролетавших над тайгой уток. Но с каждым днем рацион переселенцев становился беднее.
Вечером последнего дня лета тысяча девятьсот тридцатого года (Константин Арнольдович завел на стене землянки выпильной календарь – каждый день выпиливал крохотную зарубку на бревне: в будни – короткую, в выходные – подлиннее, в конце месяца – самую длинную, и переселенцы знали, что сегодня заканчивался август), после жидкого ужина из старого, хромого и чрезвычайно жесткого барсука в землянке обсуждался вопрос продовольствия.
Игнатов лежал на нарах с устало прикрытыми веками, перед глазами ломались и осыпались калейдоскопом огненные беличьи шкурки, мелко дрожащие сосновые иглы, зигзаги еловых ветвей в брызгах солнечных пятен. Сквозь полусон прислушивался к тихой беседе переселенцев.
Охотников среди них не обнаружилось (если бы и были, усмехнулся про себя Игнатов, огнестрельного оружия в руки бы не получили), но нашелся один рыбак – по-подростковому щуплый, весь помятый и затертый, как обмылок, рыжебородый и беззубый Лукка. Разложили перед ним оставленные Кузнецом снасти, спросили, сможет ли наловить завтра рыбы. Лукка по-русски говорил плохо, но что от него требуется, понял сразу. «На реку смотреть надо, – ответил трескучим, как костер, голоском, не глядя на путанку снастей и крючков на полу, – слушать, говорить с ней. Потом – ждать. Даст – будет рыба. Не даст – не будет».
Дипломатичного Константина Арнольдовича отправили к игнатовским нарам на переговоры: просить коменданта об освобождении Лукки от трудовой повинности на пару дней, чтобы тот смог порыбачить (по распоряжению Игнатова все переселенцы с утра и до вечера занимались заготовкой дров и отлучаться куда-либо не имели права).
– Пусть, – сказал Игнатов с закрытыми глазами, не дожидаясь, пока Константин Арнольдович подберет слова и выразит общую просьбу, – пусть идет. Два дня ему даю на эти разговоры. Не принесет рыбы – по ночам у меня лес пилить будет, все отработает.
Следующим днем Лукка соорудил удочки, наловил слепней. Походил по берегу, поговорил с Ангарой. Вечером принес в лагерь ведро, в котором меж бархата зеленых лопуховых листьев дрожали серебром увесистые тельца плотвы. Это было очень кстати, потому что Игнатов в этот день впервые вернулся с охоты без добычи.
Сентябрь встретил солнцем. На холмы дохнуло желтым и красным. Небо разголубелось, и оттого огненные краски земли глянули еще жарче и радостней. Дни стояли звонкие, сухие, а ночи уже – холодные и по-зимнему длинные.
Пришла мошка.
Спасения от нее не было. Комары и слепни, до этого казавшиеся переселенцам жестоким наказанием тайги за вторжение на ее территорию, исчезли, уступив место меньшим братьям. Мошка налетела как облако, как туман, заполонила тайгу, поляну, берег, землянку. Набилась под одежду, в складки кожи, в нос, в рот, в уши, в волосы, в глаза. Ее съедали вместе с едой (а на вкус оказалась – сладкая, как ягода), вдыхали вместе с воздухом. Она и была – сам воздух.
От слепня можно убежать, комара – прихлопнуть. А мелкую, с песчинку, мошку? Люди опухли от укусов (раны мошка оставляла большие, кровоточащие), одурели от непрекращающегося телесного зуда. У кого были силы – размахивали руками и ногами, бегали по берегу как безумные (на бегу гнус сдувало с кожи), кто-то омывал расчесанные в кровь руки и ноги в ледяной ангарской воде, кто-то, надрывно кашляя, с покрасневшими глазами, курился в едком дыму костра, немного спасавшем от насекомых. Работа встала: о походе за дровами или дичью в глубь леса, откуда пришло облако гнуса, никто даже помыслить не мог.
«Съедят заживо», – отстраненно думал Игнатов, погружая распухшие, в жирных красных точках руки в прозрачную и до невозможности холодную воду. Руки онемели – не то от холода, не от укусов. Почувствовал, что кто-то стоит позади. Обернулся – Лейбе: губы раздулись и выпятились, как у верблюда, глаза – крошечные от вспухших розовых век.
– Деготь, – говорит, – нужен березовый – известное инсектицидное средство. Только способ приготовления данного дегтя мне неизвестен. Он обычно в аптеках продается, в стеклянных флаконах, по тридцать две копейки за штуку.
Мужики способ приготовления знали. Снарядились тут же за берестой, ободрали все березы вблизи поляны, сверху донизу. Заложили в котел, ведром прикрыли, дровами обложили; курили долго, до самого заката. Получившуюся густую, как мед, и абсолютно черную жидкость замешали с водой, обмазались с головы до пят. Стали, как негры: только глаза высверкивают да зубы. Забавнее всех выглядел достопочтенный хаджи – он не пожелал мазать дегтем бороду, как остальные мужики, и она сияла белым флагом на его глянцевом, будто щедро надраенный ваксой сапог, лице.