Том Бойл - Восток есть Восток
Хиро. Несчастный Хиро. Что ни говори, она спала с ним — отчасти, конечно, из любопытства и под влиянием минуты, но и симпатия ведь тоже была. Была, а как же. И она волновалась за него, брошенного в раскаленную душегубку, Эберкорн и Турко с их поганым ненасытным любопытством уже небось за него взялись. Да, она волновалась за него, но и сама ведь она прошла через муки мученические, и теперь, в тихие послеполуденные часы, она сомкнула глаза и погрузилась в чистый, безмятежный сон.
Она проснулась от негромкого, осторожного стука в дверь. Было пять вечера. От выпитого виски и выкуренных сигарет во рту стояла горечь.
— Да, — отозвалась она.
Это был Саксби, второй раз за день ее разбудил. Но теперь уже не для того, чтобы донимать ее упреками. Теперь он весь сиял, лучился, его так и распирало от детского восторга.
— Рут! Рут! — словно собака у двери залаяла, и он ворвался в комнату, бросился к постели, стиснул ее руки.
— Рут! — крикнул он снова, как будто не видел ее долгие годы. Его глаза блуждали. Вид был прямо безумный. — Рут! — заорал он, хотя был совсем рядом, сидел на кровати. Он не спросил, как она себя чувствует, как прошел допрос, не погонят ли ее на каторгу вместе с убийцами и насильниками, не вздернут ли на дыбу, — он все повторял и повторял ее имя, как заведенный. Она поинтересовалась, с чего это он так нализался.
— Нализался? Да перестань ты, Рут! — и потом опять: — Рут! — и потом: — Рой Дотсон звонил!
— Ну и?
— Нашел он их. Альбиносиков моих. Сию минуту выезжаю. — Он вскочил, едва удерживаясь, чтобы не пуститься в пляс, ноги его дергались, руками схватил себя за уши — помешанный, да и только.
— Правда? — Теперь и она заулыбалась, почувствовала себя хорошо, обрадовалась за него, хотя все эти рыбные дела были для нее тайной за семью печатями. «Да на что они тебе сдались?» — этот вопрос часто вертелся у нее на языке. Какая такая от них радость? Тюлени — еще куда ни шло, ну там выдры или пернатые какие-нибудь, но рыбы? Холодные, тупые, только и умеют, что рты разевать да пялиться нарисованными глазами, — нет, не любила она рыб. И аквариумы тоже. Сети, неводы, каноэ, реки, озера, болота — всего этого она терпеть не могла. Но теперь, глядя на него в узорчатом полумраке кружевных занавесок, заражаясь его восторгом, она была счастлива.
Он поцеловал ее долгим, крепким поцелуем — поцелуем покидающего дом путешественника, естествоиспытателя, спелеолога — и спустя мгновение был уже за дверью. Но вдруг опомнился, просунул голову обратно.
— Да, я и забыл, — а сам едва стоит на месте, мотор внутри работает на холостых оборотах, на уме рыбы одни, — как у тебя все прошло? С шерифом там и прочей публикой?
Вопрос вернул ее вспять, и на секунду ее снова охватил страх, но сразу прошел. Она в порядке. Никакого раздрызга. Хиро упекли в тюрьму, рассказ весь в дырах — в буквальном смысле, — но ей они ничего не сделают. Можно написать новый рассказ, выкинуть из головы всех этих японцев с их идиотскими обычаями и ритуалами, пусть другой кто-нибудь живописует самоубийство в волнах прибоя и секс в кимоно. У нее есть ее Сакс, есть Септима и «Танатопсис-хаус», есть Ирвинг Таламус и Лора Гробиан — а Джейн Шайн как раз на уик-энд умотала. Нет, беспокоиться не о чем, не о чем абсолютно.
— Как прошло? — переспросила она, протягивая руку за сигаретой и чувствуя себя на вершине Олимпа, невредимой, неуязвимой, подлинной восходящей Ла Дершовиц. Она помедлила с ответом; Саксби ждал, стоя в дверях, лучи заходящего солнца подсвечивали волнистые занавески, казавшиеся рядами массивных колонн. — Замечательно, — ответила она. — Лучше не бывает.
* * *По воскресеньям Арман подавал ужин в семь или даже чуть позже, смотря по своему настроению и степени готовности колонистов. В конце концов это же день отдыха, рассудила в свое время Септима, и задолго до того, как она наняла теперешнего шеф-повара, по воскресным дням коктейли и ужин стали сдвигаться на час, что сделалось в «Танатопсисе» своего рода традицией. В ленивые воскресные послеполуденные часы первые шевеления наблюдались не раньше шести, когда разморенные и обуглившиеся на солнце деятели культуры потихоньку начинали подтягиваться к гостиной и внутреннему дворику на коктейли. Порой звучала музыка — то поэт присаживался за пианино, то биограф обнаруживал скрытый талант к игре на кларнете и срывал аплодисменты моцартовским адажио или попурри из Гершвина; ритмичное постукивание кубиков льда, сыпавшихся в подставляемые стаканы и бокалы, сулило обессилевшим от жары райское блаженство.
Когда Рут спустилась ужинать, было почти семь. До этого она яростно намыливалась, окатывалась душем и опять себя терла, стараясь избавиться от малейших остатков той липкости, что днем обволакивала ее, забивалась в поры и заставляла чувствовать себя грязной и уязвимой для наседавшего с недоделанным своим лицом и вкрадчивыми вопросами Эберкорна. Надев белую гватемальскую блузку в крестьянском стиле с вышитыми ярко-синими цветами и широкую юбку в тон, она спустилась по лестнице и пересекла вестибюль, ощущая себя легкой, воздушной, очищенной и вновь совершенно непобедимой.
Когда она вошла в переднюю гостиную, за пианино сидел Сэнди: он нежно поглаживал твердые клавиши, словно цветочные лепестки, цедя по капельке одну сладкую битловскую мелодию за другой. Ритмы эти как нельзя лучше пробуждали воспоминания юности — иные сладкие, иные не очень, — и после третьего или четвертого коктейля колонисты пребывали в размягченном настроении. Шагнув в открытую дверь, Рут увидела их разом, друзей и собратьев по профессии, родное сообщество, родную семью — одни расселись по софам и оттоманкам, другие толпятся у бара, каждое лицо несет радость и успокоение.
Как обычно, первым произнес ее имя Ирвинг Таламус — еще бы, он всегда впереди, живая легенда; и тут все наперебой заговорили, бросились к ней, словно к бегунье, только что разорвавшей финишную ленту.
— Ах ты лисичка, — сказал Таламус, покачивая легендарной головой, — ах ты хитрая лисичка. — Он обернулся к другим. — Вот как надо секреты хранить. — Он так и лучился ей навстречу, облапил ее, сдавил в объятиях, словно хотел выжать из нее сок. — Перед нами, — провозгласил он, — настоящий писатель.
Рут обняла его в ответ, одарив всех знающей себе цену, хоть и протестующей, улыбкой, и слегка покраснела. Айна смотрела на нее во все глаза. Боб так и сиял. Регина, в желтовато-зеленом кожаном платье, подняла глаза от пасьянса и вынула изо рта сигару — с некоторых пор она к ним пристрастилась; Сэнди, прервав игру посреди песни «Дурак на холме», ринулся к бару, чтобы торжественно сделать для Рут «Мартини» — немного вермута и три оливки, как она любит. Чуть в стороне от общей кучи-малы держались Клара с Патси — в одинаковых брючных костюмах они были вылитые Твидлдам и Твидлди[35].
— Привет, Ла Ди, ты как раз вовремя, — крикнул Сэнди, проталкиваясь к ней с бокалом в высоко поднятой руке. — Мы только-только послали за суси.
Ну и хохотали же над этой шуткой коллеги-творцы, размякшие и довольные, с влагой в глазах, уже смакуя предстоящий вечер, неделю, месяц с их нескончаемым потоком подколок на японскую тему, с хохмами о мусорах и урках и с подспудным благоговейным, захватывающим дух: «Уж чего только не сотворит наша Ла Дершовиц ради словесности». В воздухе уже витали, ожидая разрешения, мучительно-сладкие вопросы: сколько раз она с ним трахалась? Что шериф ей сказал?
Пока ели суп, Рут успела перекинуться парой слов с Ирвингом, Сэнди, близоруким поэтом в купальном халате без завязок, с которым не говорила до этого ни разу, и бессмысленно хлопающей большими глазами Айной Содерборд. За салатом Клара с Патси клещами тянули из нее подробности, а пока она расправлялась с главным блюдом — от всех дневных переживаний у нее разыгрался волчий аппетит, — сама Септима обратилась к ней за разъяснениями некоторых ее утверждений. Не ужин, а сольное выступление. Когда Рико принес десерт и большой сверкающий кофейник, Рут уже стала центром притяжения целой системы небесных тел, описывающих круги, улетающих по касательной и возвращающихся вспять, не в состоянии противиться мощной центростремительной силе сенсации.
Напитки подали во внутреннем дворике.
Рут преспокойно болтала с Бобом и Сэнди, наслаждаясь относительной прохладой, чувствуя себя заново родившейся, и вдруг чья-то рука дотронулась до ее руки, и на нее глянули потусторонние, лишенные глубины глаза Лоры Гробиан. В свои пятьдесят лет Лора была старейшиной кружка подавшихся из богемы в мистику белых англосаксонско-протестантских романистов из верхушки среднего класса и прославилась бескровной 209-страничной трилогией, действие которой происходило в 1967 году в Сан-Франциско. С тех пор она опубликовала еще несколько тоненьких книжонок (каждая фраза выточена резцом скульптора — или дантиста, это как посмотреть), ее снимали Карш, Эведон и Лейбовиц, известнейшие фотографы, ее впалые щеки, черная челка и трагические глаза впечатались в память публики не хуже, чем шляпа Трумэна Капоте или борода Хемингуэя. Нервно мотнув головой, она отстранила Боба и Сэнди и потянула Рут в сторонку.