Александр Иличевский - Небозём на колесе
В общем и целом поверхностное описание комнаты в таком моем эксцентрическом состоянии – и меня в ней – могло бы быть таким: “картезианский водолаз” – эластичный пузырек с подвешенным грузом – во взболтанной бутылке с шампанским.
Поздно или не очень я спасительно уставал, или хозяйка за стенкой, совсем изведясь гвалтом и грохотом моей очередной перестановки, беспокойно стучалась, интересуясь, в чем дело. Опрокинутый отчаянием, открывал. Милица взглядывала сквозь меня с порога воплотившейся укоризной. Я разводил руками и, отделываясь от постыдности, снова сетовал, что, мол, неуютно и сил моих больше нету. (Уже год хозяйка представляла себе меня сумасшедшим, но ценным научным работником какого-то секретного института и, любя, время от времени обеспокоенно советовала ожениться.)
Нелегко протиснувшись в щель упертой в торец стола двери, она усаживалась на островке моего кошмара и со знанием дела, внимательно закурив, начинала излагать свой собственный вариант обустройства. Я, постепенно отходя, едва слушал и злобно поглядывал на стул, на котором сидела Милица, соображая, куда бы еще его можно с пользой из-под нее приткнуть, чтоб предупредить очередное вспучивание места...
Однажды я так изнемог, что сел на пол и заплакал. Слезы брызнули по щекам, как ручейки сока из сжатой горсти винограда.
Я размазывал их кулаками по скулам, размазывал с силой, словно наказывая себя. Увы, сколько бы я ни плакал, облегчения не наступало. Но все-таки плакать было лучше, чем беситься от страха, мечась сломя ум по комнате. Я ревел от души, сидя на полу по-турецки и несильно раскачиваясь. Плач не мешал думать, особенно вспоминать. Вспоминалась всякая всячина. Например, как мама когда-то сердито возражала моим детским слезам: “Ничего, побольше поплачет, поменьше пописает...”
Я вспоминал эти ее слова и улыбался.
Время от времени я оглядывал плывущую сквозь слезы комнату, и она мне казалась чревом большой рыбы. Я думал о Ионе, о том, как ему, должно быть, было странно находиться в брюхе кита. Мне было интересно, чувствовал ли он, как и я, свое место живым? Насколько мужественно он себя вел? неужели, как и я, слабоумно метался и пробовал что-нибудь изменить...
Далее я таинственно думал сквозь слезы: почему рыба? Почему Иона оказался именно в сердце морей, а не, скажем, под землей или того еще хуже – в воздухе? Я думал об этом напрасно и не находил ответа. Потом вспомнил, что суть в пустоте. Что именно в сердце морей всего ясней пустота...
И тогда рыдания еще сильней захлестнули меня. Я поднялся с пола и стал оборачиваться во все стороны, чтобы повернуться лицом.
Место мешало мне.
И я понял, что не могу обернуться лицом в этом месте...
И тогда как ошпаренный выскочил наружу.
Позже я, конечно, научился экономить свою нервную деятельность, проверив еще раз попутно, что инстинкт самосохранения – подлинный источник прогресса. Теперь, только завидев, как с темени и затылка, спускаясь ниже к шейным позвонкам, накатывает первое прикосновенье пучины, я, обхватив себя руками и не позволяя им ничего в комнате трогать, в чем был выскакивал в коридор и выстреливался им в кухню. Там, приходя в себя, без нужды ставил чайник и, заламываясь, как от мышечной боли, минут пять наворачивал петли шагая. Жилички шептались: “Надо ж, думает как, малахольный!” – но постепенно выдворялись, туша плевком керосинки, незлобно и даже с некоторым уваженьем...
О, сколько кипятка я выхлебал впустую, глядя в окно – и ничего не видя – на угол Телеграфного и Сверчкова, пока не догадался часть запасов сахара и заварки всегда оставлять в шкафчике Милицы!
Иногда, не имея сил дольше глохнуть от ужаса в комнате, я – вместо кухни – выскакивал в хорошую погоду и, вывалившись вложенными дворами на улицу, долго и со вкусом слонялся по бульвару... Бывало, чуя, что приступ может запросто вновь повториться, как бы невзначай вскакивал на подножку тринадцатого маршрута и прикатывал в университет, где, отсидевшись в библиотеке, поднимался в кафедру и допоздна резался с безруким сторожем в шахматы. При этом, двигая за себя и за него фигуры, я все еще чувствовал в кончиках пальцев неясную, мешающую дрожь, словно план моей комнаты, незримо проступая сквозь клетки доски, налагал свои искажения на силовое поле игры, вмешиваясь в пучки линий возможных атак и защиты подлой угрозой возникновенья провала – то в центре, то на флангах, то в абсурдно разверзающемся потолке...
Михалыч обычно проигрывал и канючил: “Вот вам бы, Лексей Василич, вслепую со мною сыграть или форой какой потрафить, а то самим, поди, не интересно уж боле...”
Я уступал ему ферзя, но тогда как-то особенно легко выигрывал.
Вернувшись домой после таких катавасий, я непременно – на случай повторного сюрприза – ложился спать не раздеваясь. С тех пор, кстати, у меня осталась привычка: надевать на ночь не пижаму, но что-нибудь, в чем не слишком жарко и в чем было бы сподручно срочно оказаться снаружи...
Такие особенно острые приступы места у меня продолжались довольно долго – до тех пор, пока, по странному предсказанию Милицы, я не женился. Но до конца они, конечно, не исчезли. Конечно, стали реже случаться – и не то чтобы в более мягкой – но уже осмысленной форме. Стоило, однако, мне наконец основательно окунуться во всегда вожделенное одиночество (а ради работы это совершенно неизбежно) – как рано или поздно, предваряемые сладкой потусторонней тоской, приступы разверзающегося места вновь принимались за меня.
Однажды, загремев по какому-то сложному недомоганию в санаторий, я два дня, задыхаясь от желания вернуться в свой домик, ночевал на гурзуфском пляже, у каменоломни, поджидая приезда жены, срочно призванной мной из Москвы на спасенье. Причем надо отметить: открытое небо всегда действовало на меня как холодный компресс – и все бы ничего – раз, и выскочил, как из пожара, наружу, но искус в очередной раз сразиться с дышащим провалом местом был настолько велик, что я, случалось, до полусмерти запирал себя в адском месте своего воображения.Так вот, вернемся к “решке”. Что же она хочет нам рассказать?
Хочу рассказать, как обернулся жертвой собственной выдумки – болезни места.
Хочу рассказать, как болезнь, по принципу отдачи импульса воображения, наконец реактивно и необратимо вошла в меня. Как тело моего воображения, распинаясь в долгих – во всю жизнь – муках, так и не доносив свою выдумку, прянуло обратно сквозь “детское” – у мозжечка – место и превратило мое тело в себя: запущенного к смерти недоноска.
Впоследствии, после этой истории с диссертацией, тема пронизанного пустотой – пустого – места не оставляла моих мыслей ни на минуту.
Я тщетно бредил ею, и она бредила мною, как умершая возлюбленная. Ради нее я пожертвовал научной карьерой, зарекшись от какой бы то ни было публичности. Вскоре после женитьбы я перешел на преподавательскую работу – чтобы выкроить время. И я его выкроил.
Оно оказалось размером с жизнь.
Удостоверившись в диагнозе и собираясь переехать в этот Дом, я решил уничтожить свою тему.
В три приема вместе с сыном мы перевезли ее на дачу.
Беловые варианты горели целый вечер.
Черновики – всю ночь.
Итак, либо ты успешно выдумываешь свое место и, поселившись, владеешь им как Домом, либо оно, уродливое и недоделанное, выдумывает тебя по своему отвратительному образу и смертельному подобию.
Злокачественность сарказма, с которым природа посредством моей же выдумки обошлась со мной, не кажется мне чудовищной.
В конце концов каждый владеет тем, что заслуживает.
Даже если он заслужил ничто.
Процесс гниения на деле – кислотное разъедание пустотой. Пустота сейчас разъедает меня, я исчезаю, колеблясь и трепеща, как когда-то исчезала, разъедаемая выпученностями провала, моя комната-место.
Зародыш – это тоже как бы опухоль. Все дело в удаче – или провале – рождения.
В моем случае – в провале».
Ничего обещанного о Глебе здесь не было. Катя сбрасывает на пол листы, снимает шапочку и со всхлипом заныривает под подушку.Глава 22. Сад
Так, или совсем не так, а может, и так, но немного иначе – и кто его знает, вряд ли было бы по-другому, а если б и было, то – пусть и ладно, как ты бы сказала, «живы мы, как ни крути, все равно б не остались».
И смекнул я тогда втихомолку: ага; и мысли своей не поверил.
И то: как можно поверить чуду, да еще такому, которое сам делаешь? Чужому чуду, конечно, проще не удивиться: подумаешь – мастерство, фокусы. А тут нате безвозмездно: творишь невзначай такое, отчего мурашки со спины аж повсюду – и с рук, как искры, прыгают.
Ну пока суть да около, пришел я в себя и решил догадку свою проверить.
И проверил: Стефанов поправился от моей проверки.
И продолжил. На все про все совсем немного, мне казалось, надо. Ведь только нужно было выдумать какой-то срочный повод, который стал бы внятным оправданьем для встречи ежедневной с каждым из пациентов нашего вертепа. Но как исполнить это незаметно, ведь все передвижения по Дому на примете, кругом охрана, камеры, и персонал снует повсюду...
Тут думать в одиночку было бесполезно.