Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2005)
Этим как раз мы занимались, когда еще я учился во втором или третьем классе, перед войной. Нам велели вынимать учебники на парты и вырывать страницы с портретами Постышева, Косиора и других “врагов”, это делалось по всей стране вплоть до Книжной палаты, далее их уже НЕ БЫЛО. Наводнявшая страну сталинская “История ВКП(б). Краткий курс” после его смерти вдруг исчезла бесследно, не было такой. Уж не говорим о том, что никогда НЕ БЫЛО процентов девяносто литературы первых лет революции, отражавших роль Троцкого, Бухарина и других “врагов”, все это общеизвестно, я упоминаю только затем, чтобы акцентировать результаты этого. А результаты мне кажутся иногда пугающими.
Как-то однажды, когда я еще жил в СССР, у меня дома в Туле мы разговаривали с одним молодым человеком, студентом. Зашла речь о Зощенко, Ахматовой, как в 1946 году их предали анафеме партийным постановлением о журналах “Звезда” и “Ленинград”. Молодой человек удивленно сказал, что я что-то путаю, этого не было. “Да как же, — воскликнул я, — в каждом учебнике — об этом постановлении!” Он сказал, что ничего подобного, они не проходили, он сам читает уйму, но не встречал нигде. К счастью, у меня случайно на полках были учебники по советской литературе и для школы, и для вузов, я кинулся листать их и оторопел: действительно, о знаменитом постановлении ни слова. Молодой человек смотрел на меня с оттенком сожаления. “Это было! — закричал я. — Ведь без этого в литературе шагу нельзя было ступить!” Я кинулся листать тома по литературоведению, торжествующе обнаружил недавно вышедший сборник Зощенко. В предисловии — о знаменитом постановлении ни слова. Уже буквально трясущимися руками я принялся листать “Литературную энциклопедию”. Статья “Ахматова” — ни слова. Статья “Зощенко” — ни слова. НЕ БЫЛО. Это в моей домашней библиотеке, оказывается, не было ни следа, ни намека об этой ПОЗОРНОЙ ждановской расправе с литературой, музыкой, кино, как это случилось — я не мог понять, но я тогда почувствовал себя как в дурном сне, я бормотал: “Но, честное слово, это было”... Молодой человек, скорее из вежливости, сказал, что он верит моему честному слову, что, может, что-то такое и было, но...
Но в гораздо большей степени я был убит, когда некоторые умные, серьезные люди, прочтя в моей рукописи романа “Бабий Яр” главу-воспоминание “Людоеды”, о голоде 1933 года, недоуменно сказали, что я что-то путаю. В войну было голодно, да, но о голоде времен коллективизации они не слышали. Этого не было.
Да, поначалу я в таких случаях очень нервничал. Но вот под категорию “Этого не было” попал и сам. Когда в 1969 году я остался в Лондоне, в Москве был задержан готовый двухмиллионный тираж “Юности”, с него срывалась обложка, где в списке редколлегии была моя фамилия, и заменялась новой. С тех пор списки редколлегии “Юность” на обложке больше не печатает. В третьем — четвертом номерах “Юности” за тот же год печатался мой роман “Огонь”, и я в Лондоне с любопытством развернул номер двенадцатый, где обычно дается содержание всего журнала за год. Под рубрикой “Проза” ни моей фамилии, ни романа “Огонь” не было. В библиотечных экземплярах страницы с “Огнем” в третьем — четвертом номерах, как я узнал, вырезаны.
Не было!
Из-за меня у служащих “министерства правды” было много работы: одних книжек “Родная речь” для первого класса, где лет пятнадцать печатался мой рассказик “Деревцо”, — сколько миллионов! Миллионы моих книг, журналы и сборники с рассказами и статьями, чтецы-декламаторы, календари, энциклопедии, учебные программы, кинофильмы, каталоги. Убрали, вычистили. Был? Нет. Не было.
Когда такое видишь со стороны — одно дело, но когда происходит с тобой самим — это особое ощущение. И не надо нервничать, есть от чего приходить к философскому спокойствию. Словно внимательно, наморщив лоб, смотришь на какой-то сюрреалистический феномен: да, общество с постоянно изменяющейся историей, с фиктивной, иллюзорной историей, от древнейших времен до вчерашнего дня. Да, это действительно “небывалый исторический эксперимент”. Будущим поколениям, по-видимому, нелегко будет поверить, что это не фантастика. Что это БЫЛО, зачем-то…
2 июня 1978 года. Беседа 228. Размышление о счастье
Однажды, будучи пареньком лет шестнадцати — семнадцати, ехал я на крыше поезда из Киева в Москву. В свое время я довольно много наездился на буферах да на крышах поездов, потому что носила меня куда-то нечистая сила, а денег на билет не было, да и тогда (то были первые послевоенные годы) сам-то билет достать было такой дикой проблемой! Много народу ездило на ступеньках, буферах, а на крышах вагонов бывало черным-черно, и милиция просто не справлялась с этим. Были лишь особые станции, где снимали с буферов и крыш. На линии Москва — Киев такой станцией был Бахмач, жуткая для зайцев станция, посидел и я там пару раз в отделении, а потом научился спрыгивать на ходу за сто метров от перрона, обегать станцию и поджидать мой поезд метрах в ста от нее.
В смысле комфортабельности я тогда даже считал, что на крыше куда приятнее ехать, чем в переполненном душном вагоне. Летом, конечно. Лежишь себе на горячей крыше вагона под солнышком, привязавшись для верности веревочкой к выступающей трубе вентиляции; ветерок освежает, пейзажи вокруг; поезда тогда ходили медленно; тридцать часов тащился от Киева до Москвы. Одно плохо: сажа из трубы паровоза. Приезжаешь на конечный пункт черный, как трубочист. Ну, и еще лежать нужно, потому что бывают мосты такие коробчатые, низкие, и я два раза сам видел, как не успевшему пригнуться “крышному” пассажиру вдребезги разбивало голову об этот мост.
Самым трудным участком были Брянские леса. Как-то всегда приходилось проезжать их ночью. А там всё леса да болота, туманы, холод собачий, и на крыше уже не усидишь: замерзнешь насмерть от ледяного пронзительного ветра. Одно спасение — на буфере, в промежутке между вагонами, но и туда все равно ветер задувает и режет тебя, как ножом. Уж дождешься какой-то остановки и бежишь окоченевший — руки-ноги не сгибаются — к крану с кипятком. Жестяная кружка всегда при себе, набрал кипятку — и пьешь его мелкими глоточками, греясь, набираясь тепла на следующий перегон.
И вот на каком-то перегоне я почувствовал, что все, вот конец мне приходит, еще четверть часа, и я просто свалюсь с поезда прямо в Брянский лес, как ледяная сосулька. В отчаянии я перебрался с буфера на ступеньку и толкнул дверь. Чудо из чудес: она открылась. Это было действительно чудо: проводники обычно наглухо закрывали все двери, и пытаться нечего, ну, а потом, если и войдешь, то зачем? Сразу тебя за шкирку и на первой же станции — в отделение. А тут — вот такое чудо: проводник, видимо, забыл запереть дверь. И я ввалился в тамбур и бессильно упал на полу.
Вы знаете эти холодные, с железным полом тамбуры вагонов, где стоит невероятный грохот во время хода, окна в инее и куда уединяются разве лишь парочки поцеловаться, но, замерзнув, быстро убегают. Но мне показалось, что я попал в печь — так мне показалось тепло по сравнению с тем, что снаружи. И самое поразительное — никогда этого не забуду! — пол. Пол в тамбуре был теплый, теплый, как плита. Я лежал и ладонями, боками, прижатым ухом ощущал такое тепло, словно я лежал на русской печке. На самом деле этот заплеванный железный пол тамбура был, видимо, холоден, как лед. Но мне-то он казался теплым, как печь! Я корчился на нем, прижимаясь то одним боком, то другим, то спиной, все греясь, греясь, как котенок на печи. И меня охватило такое счастье, что большего счастья уже, кажется, и невозможно испытать. Я вскоре заснул, и спал так крепко, так счастливо, так безгранично счастливо, и спал долго, потому что это был вообще глухой тамбур, не тот, которым пользуется на остановках проводник. Выскользнул из него, проснувшись, никем так и не замеченный, когда уже было светло, и опять был так счастлив от целой этой своей полосы удач…
Я потом не раз вспоминал этот случай, едучи и в купейном, и в мягком вагоне, и в международном, с постелью и даже душем в туалете при каждом купе. Ну да, удобно, хорошо, едешь, как фон-барон, как шишка какая-то, но подобного счастья, подобной лавины счастья я никогда не испытывал ни в каких люксах-перелюксах. Даже наоборот, однажды в ленинградской “Стреле” проклял с ненавистью мягкий диван, потому что на большой скорости вагон начинал так интересно вибрировать, что вас подкидывало на мягком диване мелко-мелко, так, что печенки перемешивались с селезенками, и после часа-другого такого подкидывания я сгреб постель и улегся на полу головой к дверям купе; на твердом полу трясло меньше, чем на пружинах дивана, и так кое-как до утра перемучился. Это в международном вагоне. Перемучился. Приехал в Ленинград разбитый и несчастный.