Александр Мелихов - Интернационал дураков
Правда, совершенный, кромешный ужас человеку может внушить только другой человек, для которого он воистинуНИКТО. Но лагерь был безлюден, как и сама земля. И все равно сваленные грудой женские волосы, которыми заготовители не успели набить тюфяки, даже среди этой пустыни поседели от ужаса . Даже детская косичка с бантиком была совершенно седая …
Я вспомнил, что и у нее под рыженьким красителем тоже прячутся серебряные нити, только в приличном гостиничном номере, где рядом со мною снова возникла Женя. После уличной жары она выглядела разгоряченной, чтобы я еще отчетливее осознал, какая мне выпала сказочная удача – вступить в соприкосновение с чудом. Что не давало ни малейших оснований избегнуть переработки в подсобном хозяйстве нашей вселенной. Куда мое драгоценное беспомощное чудо каким-то чудом снова ухитрялось внести иллюзию смысла и высоты.
– Это единственное место в мире, где от них хоть что-то осталось.
Именно здесь и надо сделать ребеночка для еврейского народа!
И я понял, что торг здесь неуместен. Однако она не понесла.
Безжалостный Бог на этот раз решил ответить великодушием на великодушный порыв.
Когда, одарив меня прощальной улыбкой бесконечной любви и скорби,
Гришка удалялась на свое ложе под кремневым пистолетом, я невольно прислушивался к доносившимся оттуда звукам и рано или поздно начинал различать всхлипывания, неразборчивые тихие жалобы, а когда мой взгляд случайно падал на ее туфли, бессильно привалившиеся одна к другой, я готов был пасть перед нею на колени и… И что? Дать клятву, что я зарежу наше счастье? За одни лишь помыслы мне становилось совестно перед моей любимой, когда она подавала жалобный голосок из своей страны Суоми: “Приветик! Что, совсем забыл меня?” – “Тебя забудешь…” – разнеженно бубнил я, разом обретая твердость.
– Ты намекаешь, что я слишком часто звоню?
– Я намекаю, что тебя нельзя забыть – как сестру, как мать…
– А жену?
– Это грубое слово. Ни малейшей поэзии – один вульгарный напор.
– А мне слово “муж” нравится… Помнишь, на Сенном рыбница сказала: какой интересный мужчина ваш муж – мне так было приятно… Когда я разговариваю с какой-нибудь женщиной и ты подходишь, они сразу меняются… Почему они из-за меня не меняются?
– Из-за тебя мужчины меняются. Если уж ты заставила меня, кто всю жизнь желал знаться только с гениями, посвятить жизнь слабоумным…А тебе известно, что наш вождь Миволюбов уже назначил Учредительный
Съезд? Будет пресса, телевидение, катание на теплоходе – не прозевай!
И вот мы уже одесную Миролюбова принимаем парад слабоумных, бредущих вперемешку с серыми кардиналами на борт теплоходика, загримированного под Россию, которой мы никогда не теряли, но зато сумели найти в своих мечтах. Шевырев со своим согбенным златозубым профессором, не расстающимся с неизменной натянутой улыбкой под утиным носом и “Российской газетой” под мышкой, пристроился ошюю, хотя до этого уже успел, бегло оглянувшись, бормотнуть мне на ухо:
“У нас же – х…х…х… – реальная работа. А здесь – х…х…х… – один пиар”.
Все промелькнули перед нами, все побывали тут – и негр Федор
Сергеевич Андреев, надеявшийся встретить здесь своего американского отца Сергея Федоровича Андреева, и мрачный Гумилев в десантном камуфляже, и просветленный Есенин, и переваливающаяся уточкой карлица Ахматова, и сияющий дружелюбием Хрущев, и девушка-шар, и девушка-коряга, и сожженная неведомою страстью слепая с перламутровыми глазами, про которую Женя сообщила мне на ухо: ты с ней поосторожнее, она щиплется… Мутноглазая губастая девка с танцулек проволокла под руку своего страдальчески улыбающегося, уже начавшего лысеть жениха, тяжело протопал гипертонический хозяйственник с переводчицей Ронсара, – я искал деформированного
Бурвиля, однако его сочли недостойным столь изысканного общества: наши заморские гости были неизмеримо менее колоритны, я их никого и припомнить толком не мог, их ублажала и знакомила друг с другом исключительно Женя.
Солнце было уже осеннее, низкое и холодное, в черной воде подымались и опускались желтые, оранжевые, багровые листья (и несколько соломинок – прямо для утопающих), но изможденная Карменсита вспорхнула навстречу опущенному Дон Жуану, вздымая пыль на сходнях радужным сарафаном, однако полусвесившемуся с невидимого креста Леше
Пеночкину она не забыла поддеть под матадорское облачение блеклый пенсионерский пуловер.
– Экспе-рыт! – обрадовался Леша, уставившись сквозь пучеглазые линзы куда-то мимо. – Я теперь тоже экспе-рыт!
Здесь Лев Аронович, подчеркнуто зябко кутаясь в поношенное верблюжье пальто, скорбно и укоризненно сообщил нам, что слепых близнецов забрали в интернат на верную гибель, – мать, как и ожидалось, умерла от рака, а отец – интеллигентный череп сразу вспыхнул у меня перед глазами – от цирроза. Мы замерли. Сзади кто-то засмеялся, и Лев
Аронович оскорбленно развернулся всем корпусом: “Очень смешно!..”, не зная, о чем они. И смеющиеся разом стихли, вспомнив, что в нашем ужасном мире всякое веселье греховно.
Мы постукивали по черной воде довольно далеко от берега; из капитанской рубки, словно вокзальные объявления, разносился квакающий голос Миволюбова: “бватья и сествы”, “возьмемся за вуки”,
“своею собственной вукой”; легендарный Максик, обряженный в мятый плащ-болонью с алчной прорехой под мышкой, перевесившись через борт, в полном соответствии с пословицей, плевал против ветра. Плешивый, как нестриженый Ленин, в профиль он смахивал на одного из каменных великанов с острова Пасхи, хотя был слишком мал даже для того, чтобы как следует высунуться за борт – для этого он подтащил спинкой к борту пустой деревянный шезлонг и забрался на него с ногами. Целых два телевизионщика, азартно расстреливали его своими камерами с плеча, напоминая геройских бронебойщиков.
Слезай, пойдем вниз, сладкого чая выпьем, сдавленно урезонивал
Максика отец, стаскивая его с шезлонга, и мы с Женей поспешили исчезнуть.
– Вуузула, помоги! – мычащим голосом воззвал к Жене Максик, узенькие его глазки были и правда не даунские, а просто монгольские – мне вспомнилась сплетня, что его отцом был какой-то остяк.
– Лева его сейчас убил бы, если бы разрешили, – сзади нашептывала мне на ухо Женя, когда мы спускались в тепло. – С его-то самолюбием!..
Сказка может быть дороже самолюбия, мысленно не соглашался я, но препираться перед лицом чужого горя и унижения было невозможно. Зато когда с палубы на нас пал именно нечеловеческийвопль, я ринулся наверх в полной боевой готовности, однако успел разглядеть лишь самый конец: метнувшийся из рук отца Максик взбежал на шезлонг и, даже не успевши плюнуть, исчез за бортом. Но и этот бред не успел досверкнуть до конца, – Лев Аронович, не сбросив своего верблюжьего пальто, с того же шезлонга прыгнул вслед за Максиком.
Общий вопль помню, вопящих – нет, их затмили все те же два телеорла, хищно гвоздившие черную взбитую воду, не снимая пальца с гашетки.
Отдельные возгласы “вон там, вон там!..” раздавались еще довольно долго, покуда наш теплоходик выписывал медленные вавилоны вокруг ужасного места, однако на поверхности не удалось разглядеть ровно ничего.
Молодецкий катер с непроглядно черными водолазами примчался на диво скоро, но тела извлекли из воды уже среди полной тьмы, словно в каком-то адском театре, выжигая их прожектором из непроглядного мрака. Иностранцев, женщин, стариков и детей согнали с палубы,
Шевырев скрылся сам, а мы с Миролюбовым остались. Мое страстное желание тоже скрыться и ничего не видеть почему-то показалось мне постыдным (я даже не позволил себе остаться с Женей, которую продолжала колотить крупная дрожь), Миролюбов же, плямкая губами, пытался даже распоряжаться, но никто, кроме телевизионщиков, не обращал на него ни малейшего внимания – правда, те кидались на все подряд.
Льва Ароновича и Максика подняли на корму двумя лебедками на какой-то деревянной решетке. Отец и сын лежали, словно влюбленные, слившись в нерасторжимом объятии, и черная вода в испепеляющем свете прожектора все лилась и лилась с них на стальную палубу. Никто из
“штатских” не осмелился к ним приблизиться, только сверкающие черные спасатели пытались разомкнуть их руки (телевизионщики въехали прямо им под нос), но и у тех ничего не вышло. Так их вместе и накрыли неизвестно откуда взявшимся брезентом.
Мне даже казалось, что их и похоронят вместе в каком-нибудь двуспальном гробу, однако в бескрайней пустыне Ковалевского кладбища под низким холодным солнцем они лежали раздельно и смотрелись очень респектабельно. Максик, когда он не мычал, не выпячивал подбородок и не растягивал губы, совсем не походил на дауна – просто монголоидный подросток, с чего-то вдруг облысевший.