Залман Шнеур - Дядя Зяма
— А, это ты? — кивает ему Ури. — Что это ты здесь делаешь?
Пейшка отвечает:
— Ба-йейм а-гу игйе а-шем эход у-шмей эход![274] Молимся, реб Ури.
— Вот как, «молимся»! — передразнивает его дядя Ури. — Набожный какой стал… Молится аж до десяти утра, меньше ему не пристало. У тебя, как я погляжу, много свободного времени… Лучше бы пошел к своему хозяину, к Зяме.
— Так меня не пускают, — прикидывается дурачком Пейшка, сверкая кошачьими глазами.
— Не пускают? — не верит Ури. — Кто же тебя не пускает?
На этот вопрос Пейшка не отвечает. Запихивает тфилин в мешочек и уходит.
4.Уход Пейшки и его молчание совсем не понравились дяде Ури. Этого веснушчатого — как отрубями обсыпан! — юнца следует поостеречься. Эх, не надо было произносить речи при всех, давать советы… Вообще, почему все это должно его тревожить больше, чем Зяму? У дяди Ури даже охота завтракать пропала. Ох, неспроста вертелся Пейшка в вайбер-шул!
И точно. В субботу, когда все пьют чай из глечиков, в дом вдруг вбегает перепуганная соседка Эшка, жена шорника, и в страхе бросается к тете Фейге:
— Фейгочка, душечка, милочка. Они таки идут с деменстрацией!
— Что? Кто? Где идут?
— И с симфонами[275], — Эшка никак не может перевести дух. — Уже подходят с Карпелёвой… несут леворверы…[276]
— Кто «они», кто?
Откуда ей знать, а только «они» все кричат «долой», и пристав спрятался, а «они» идут к любавичскому бесмедрешу…
Тетя Фейга распереживалась, покраснела, всплеснула руками. Что значит деменстрация, в доме у дяди Ури еще не знали, но что дело плохо, поняли все. Даже младшенький, Рахмиелка, это понял, потому что оставил в покое блюдце с вареньем и подбежал к окну. Тетя Фейга потуже завязала платок на голове. Мужчины, когда пугаются, покрепче затягивают пояс, а тетя Фейга затягивает платок. Только дядя Ури не выпустил из рук стакан с чаем. И так, с недопитым стаканом чая в руке, приблизился к окну. Это должно было означать, что он ничуть не боится. У окна уже стояли его сорванцы: мальчик, который учит Гемору, мальчик, который учит Пятикнижие, и младшенький. Дядя Ури цыкнул на них:
— Ну-ка, брысь отсюда!
Судя по тому, как Ури сжал пальцами субботний стакан чая, дети поняли, что с ним сегодня шутки плохи, и быстро очистили место у окна.
Вскоре послышалось какое-то гудение, потом — пение. Впереди бежали уличные мальчишки, как козлята перед стадом. И лишь после этого показались парни и девушки — плотно сбившийся, движущийся в такт песне кружок. Прямо в середине этого кружка на палке колыхалось красное знамя с золотыми буквами, вышитыми, как на, не рядом будь помянут, паройхесе[277]. И как только знамя показалось, неясный мотив приобрел отчетливые слова:
Марш-марш вперед, рабо-о-чий народ![278]
Недалеко от Уриного дома, напротив любавичского бесмедреша, знамя остановилось. Черный кружок вокруг него стал еще плотнее. Песня оборвалась. Неизвестные, которые держали палку, наклонились, чтобы их лица не были видны. Вокруг них встали рослые парни — спиной к улице, лицом к знамени, защитили его, как броней, со всех сторон. Кружок превратился в узел, ядро внутри еще одного ядра, тугой клубок красных и синих рубашек, стиснутых рук, упрямых шей и затылков… А из щелей этого клубка выглядывали направленные во все стороны короткие и блестящие металлические обрубки — револьверы. Все как-то сразу догадались, что это такое… В темной сердцевине клубка, как на стальных пружинах, раскачивалось знамя. Раскачивалось, как наглое требование, как предвестие пожара… И весь этот клубок — красное и синее, спины и руки, металлический блеск револьверов и парящие золотые буквы на знамени — казался движимым одной тайной волей многоглавым зверем, который после смерти Амстердама выбрался из глиняных ям на дне Днепра. Он питался потихоньку — кусочками, крошками, тоненькими печатными бумажками, прятался на шкловских задворках — и вот вырос, вырвался на свободу и добрался до любавичского бесмедреша, как раз напротив дома дяди Ури. Но ему этого мало… Он хочет еще чего-то — и рычит.
— Долой самодержавие! — раздался громкий голос из самой середины клубка, из-под знамени.
Сразу же весь людской клубок отозвался дружным рычанием:
— Уррр-а-а!
— Долой Николай Второй!
— Уррр-а-а!
— Даешь восьмичасовой рабочий день!
— Уррр-а-а!
— Долой эксплуататоров!
— Уррр-а-а!
— Долой, ура… Ура, долой…
У Ури от выкриков в голове все перемешалось. Он не разбирал слова; эти выкрики, эти головокружительные вопли били по мозгам, как будто при сильном шуме быстро-быстро затыкаешь и открываешь уши… И вдруг Ури ясно расслышал один выкрик, этот выкрик, мерзкий, как черный паук на белой брынзе, донесся очень отчетливо:
— Долой Ури косо-о-ой!
— А? А? Что это? — У Ури сердце ушло в пятки. — Это они меня имеют в виду?.. Меня?
— Должно быть, тебя, — краснеет тетя Фейга и еще туже затягивает косынку. — Ури, отойди от окна!
Но не успел Ури отставить недопитый стакан чая на стол, как на улице началась стрельба. Пиф-паф, бац-бац! И сразу же — шум беготни.
Это всего лишь четыре револьвера, торчавших вокруг знамени, выстрелили в воздух. Видимо, для устрашения… Но эффект был огромный — гораздо больше, чем от молнии, попавшей в дымоход.
— Ури, Ури! — расшумелась тетя Фейга. — Прячься в спальне. Прячься!
Но Ури не спрятался: он все-таки мужчина. Подбежали дети, Эшка-соседка. Поднялся ужасный шум. Но тут вдруг красное знамя напротив любавичского бесмедреша исчезло, как сквозь землю провалилось. Клубок из тех, кто прятал лица, распался, все бросились врассыпную — и конец деменстрации… Улица снова опустела.
Ури больше не заступается за царя
1.После деменстрации дядя Ури, притихший, кроткий как овечка, пошел на минху. Тетя Фейга просила его посидеть дома, но Ури своим мужским умом понял, что так дело не пойдет. Именно сейчас надо показаться на людях, послушать, посмотреть… Что греха таить, на душе у него было кисло. От одного того, что его имя выкрикнули вместе с именем Николая Второго, — тошно. Во рту все время какой-то мерзкий вкус меда пополам с селедочным рассолом. Он будто чувствовал этот вкус на языке, ощущал его до одури, а сплюнуть не мог. Рассуждая разумно, оказаться в одной компании с царем — это как раз очень даже неплохо и стесняться тут вроде нечего, а? Но глянь-ка, вот ведь какая странность! Дяде Ури все время как-то не по себе, то есть не столько плохо, сколько противно. «Долой Николай Второй! Долой Ури-косой!..» Тоже мне выдумали, молокососы. Опять же рифма: «долой» и «косой» — ишь как зарифмовали! Аж в печенках сидит… Черт бы их всех побрал!
В любавичском бесмедреше Ури тут же окружили с полсотни человек, любопытных, как базарные бабы:
— А? Что? Что это было, как это произошло? Что значит деменстрация, что они имели в виду? Почему они валят в одну кучу его и Николая? Вот наглость! А уж стрелять в субботу… Была ведь настоящая стрельба! Дожили, а? И это Шклов! Говорят, что они стреляли по печным трубам. По трубам или просто в воздух? Видать, имели в виду Зяму — за ту историю с его подмастерьями… Тогда чего же они хотят от Ури? Надо было все-таки взять Йошку-парикмахера и идти к приставу. А как он сам, реб Ури, полагает? Ведь это у него самого был такой план… Тихо, вот как раз идет Йошка-парикмахер, может быть, реб Ури с ним сам переговорит?
Все гоготали, как гуси, все хором что-то спрашивали и сами себе отвечали — и не чувствовали, что тем самым сыплют соль на дяди-Урины раны. Ури сделал вид, что эта история его мало трогает. Он помалкивал и сдержанно пожимал плечами, как будто говоря: «Если Бог хочет наказать отца семейства — насылает на него деменстрацию…» Но при этом его косые глаза все время искали старшего брата, Зяму, может быть, тот уже пришел на минху?
Тут к Ури подходит сам Йошка-парикмахер, пан-и-брат пристава, высокий, с подстриженной бородой и хитрыми глазами на безбровом лице, а разодет-то, разодет — как дамский портной, который собрался к фотографу. Подходит он к Ури с видом благодетеля, который готов жизнью пожертвовать за друга. Осторожно оглядывается — нет ли кого лишнего… Пусть реб Ури его извинит, он, Йошка, человек посторонний, но о таком нельзя молчать. Надо все рассказать приставу, все-все — и прямо сегодня, после гавдолы. Пристав, понятное дело, знает, что сегодня была такая… вроде как деменстрация, но что творилось возле любавичского бесмедреша, этого он, может быть, и не знает. А поскольку пристав, хе-хе… из его людей… и поскольку реб Ури сам хотел…