Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 10, 2002
Я выступал во втором отделении. Переводы читали студенты, а Иосиф их комментировал. Закончилось наше выступление в одиннадцатом часу. Нас повели в профессорский клуб на ужин. И только после полуночи мы оказались одни в высоком сводчатом зале с камином, низкими кожаными креслами, парадными портретами и темными пейзажами на стенах. Это был холл гостиницы для почетных гостей. Узкие дубовые шкафы в простенках были полны вина и виски лучших марок. Но как-то не пилось. Утомление и печали внезапно склубились над нашими нетронутыми стаканами.
— Через четыре дня улетаю, — сказал я. — Когда-то еще увидимся… «Кто может знать при слове „расставанье“, какая нам разлука предстоит»…
Мы помолчали, все-таки выпили по глотку.
— Что с тобой? — спросил Иосиф. — Не грусти уж слишком, жизнь на этом не кончается.
Я неопределенно хмыкнул нечто меланхолическое.
— А путешествия всегда так кончаются. Уж я-то это знаю, испытал на собственной шкуре. Для метафизического надрыва это идеальная тема, есть чем поживиться.
— Ну да, — согласился я и тут же вспомнил и прочитал строфу из «Мексиканского дивертисмента»:
Скушно жить, мой Евгений, куда ни странствуй,Всюду жестокость и тупость воскликнут: «Здравствуй!Вот и мы!» Лень загонять в стихи их.Как сказано у поэта — «На всех стихиях».Далеко же видел, сидя в родных болотах.От себя добавлю — на всех широтах.
— Вот видишь, — сказал Иосиф, — я тебя предупреждал: нет ничего мрачнее конца путешествия.
Тут он улыбнулся и закурил. И стало как-то полегче.
Со смертью не все кончается…Я учился в Технологическом институте в Петербурге. Потом работал инженером на заводах. Сначала на заводе «Вперед», а затем на заводе имени Котлякова. Оба завода примыкали к кладбищам: один — к Немецкому, другой — к православному Смоленскому.
Может быть, именно тогда я полюбил эти города мертвых. На них уже почти не хоронили. Я бывал на этих кладбищах ежедневно, чаще всего в одиночестве. Около могил было очень мало людей. Изредка уединялись здесь выпивающие компании. Пили почему-то тихо, без пьяного шума. Так продолжалось все три года моей заводской работы. Я все знал досконально, наизусть. Все склепы, надгробия, мраморных ангелов, бюсты, надписи, эпитафии. Кладбище вносило в душу покой. Ведь мертвые — это большинство, и они прикрывали тебя от всей суеты сует. И не было еще среди этих памятников камня, который лег бы на твоего друга, на мать, на брата. Но затем довольно быстро я ушел с завода, уехал из Петербурга и стал бывать на кладбищах только во время похорон.
Прошло много лет, почти вся жизнь, и я оказался в Италии, в Венеции. Это было осенью 1993 года. В это время там жил Иосиф Бродский. И вот однажды мы вместе сели на вапоретто — венецианский водный трамвай — и отправились на остров Сан-Микеле. Когда подплывали, Иосиф сказал: «Погляди, как похоже на Бёклина — „Остров мертвых“. Эта стена, ворота, кипарисы». До вечера мы бродили по дорожкам, усыпанным розовым гравием.
Я словно бы вернулся на сорок лет назад. Были и русские могилы: вот Дягилев, вот Стравинский. Бродский показал мне могилу Эзры Паунда — несчастный путаник, нелепый фашист, великий поэт, — и он здесь. Стояла необыкновенная тишина. Только плеск адриатической волны слышался за стеной.
И ничего мне не пришло в голову, кроме того, что сама Венеция — лучшая усыпальница в мире, что здесь покой может быть еще глубже, чем смерть. Тем более, что перед нами оказалась плита с латинской надписью: «Letum non omnia finit» — со смертью не все кончается.
Потом настал день, и я приехал сюда еще один раз. Хоронить Иосифа Бродского. Все так же темнели зеленые стрелы кипарисов, таинственно холодел мрамор надгробных плит, дорожки были посыпаны тем же розовым гравием. Гроб ушел в могилу, и мы, пришедшие проводить Бродского, разбрелись по кладбищу Сан-Микеле. И вдруг мне показалось, что вся моя жизнь — это дорога вдоль могил. Они остаются на месте, а мы проходим.
Обратно в Венецию я возвращался на вапоретто. Сан-Микеле — город мертвых — уменьшался за кормой, вечерело. Стены, окружающие венецианское кладбище, окрасились в багрец закатными лучами. Мертвые остались на острове, и Бродский — тоже. Все эти плиты, ангелы, надгробия, кресты, эпитафии — они остались ждать нас.
Или, может быть, действительно: со смертью не все кончается.
Юрий Казарин
Без нажима
Казарин Юрий Викторович родился в 1955 году, окончил Уральский университет. Стихи печатались в отечественных и зарубежных журналах, выходили отдельными сборниками. Живет в Екатеринбурге. В «Новом мире» публикуется впервые.
* * *Смерть — отсутствие погодыи застолье без стола,то ли тризна, то ли родыупоительной свободымножественного числа.Тело глину навещает,отдаваясь никому.Так природа возвращаетдолг свой духу твоему.
* * *Зрачок ли, гаечка, колечкос насечкой стужи на окне…Все тяжелее ходит речкаи плющит золото на дне.
Теперь бы яблок и морошкида повернуться на бочок…У белки твердые ладошкии прямо в сердце — кулачок.
Есть у нее под мышкой грелкаи шишка с выдохом в горсти.И неба утлая тарелкас пробоем Млечного Пути.
* * *Без нажима розой розалепит зимнее стекло.С точки зрения мороза,очень все-таки тепло.
Роза луковицы, хлеба,соль в оконные кресты —отпечатки прямо с небашестипалой пустоты.
Стужа — это просветленье:всюду взор находит печь,дабы тронула поленьяГоспода прямая речь.
* * *Сегодня снегу плохо,и потому встаетмеж выдохом и вдохомоконный переплети теплый лед касаньяпастушьих одеял —согласного мерцаньяколючий матерьял.И пустота свободы,и холода узда.Хорошей непогодыхлопчатая вода.И с двух сторон стараньеостаться на векадо полного сгораньяв пределах языка.
* * * 1Унесло с балкона майкуветром. Я один остался.Тополиный пух в фуфайкупо обочинам скатался.И хожу я полуголыйпо седьмому этажу —невозвратные глаголына озноб перевожу.
2За тополь в драной телогрейке,за клочья ваты по дворуглотну воды на три копейки,достану спички и умру.А сигарету, сигарету —во всю длину, во всю длину —я на пути к другому светууже бесшумно разомну.
* * *Переминается с лапки на лапку,смотрит на все из-под лысых бровей,мнет эту землю, как черную шапку,немолодой воробей.
Не начинается позднее лето —так и пройдет по задворкам оно.Прыгнешь в канаву, а там сигарета —целое — в красной помаде — бревно.
Чуешь затылком уста стеклодува:с неба какого сюда принеслоэтот подарок для глаза и клюва —так, что немеет крыло.
Левое не поднимается что-то —вот и впивается в камушек пясть,чуешь, какая родная работа —ниже земли не упасть.
* * *Капля цапает стекло,дабы чудное виденьенепогоды и движеньянеба — из стихотворенья —с каплей в землю не ушло.
Шарик плоский, как заклятье,решка ока — до изъятьясвета — вымерзнет в бельмо…Так цепляется за платьене желание объятья,а бессмертие само…
* * *Оглушительны мысли предметов,если ночью стоишь у окна,и, мерцающей тверди отведав,набивается в рот тишина —в хоровое движение сада,где чудесная сила распадау наземных небес на краюпереводит в полет листопадапотаенную думу свою.
* * *Тебя словил язык —неслыханное слово,оправленное в крикпространства нежилого,где время восстаетиз духа и озноба,стеснивших небосводв державинское нёбо.Теплеет пустота,рядясь в стихотворенье.И звука мимо ртане пронесет прозренье.
* * *До утра полторы папироски,табачинка мешает во рту:чую речи чужой ополоскии на стыке фонем пустоту.Город в озере ходит валетом,укороченный рябью заик.Улови мое слово предметом,или тенью его, или светом,или смертью тяни за язык.Облачи говоренье в окрестностьнатяжением жил в высоту,раздувая, как шар, неизвестностьпервородного смысла во рту.
Максим Кронгауз