Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
Над лощиною нудно и протяжно, с пристаныванием гудело. Костя запрокинул голову и сразу же в бледном лилово-розовом небе наткнулся взглядом на шестерку «юнкерсов». Проснулись! «Юнкерсы» шли цугом, один за другим, невысоко, под углом пересекая линию фронта. Казалось, их совсем не интересует то, что происходит внизу, на земле, и вся их задача – это вот так лететь, спокойно, неторопливо, поблескивая в лучах утреннего солнца. Никогда не угадаешь, что у них за намерения, какую имеют они цель!
Они ушли далеко влево, Костя уже исключил их из своего внимания, как вдруг прерывистый гул их стал нарастать – они повернули, и повернули прямо на лощину! Крылья их превратились в тонкие черточки, вынесенные вперед пилотские кабины в бронестекле, отражая зарю, блестели ярким золотом.
Костя привычно поднял винтовку, навел ее в головной «юнкерс» и выстрелил. Он забыл о том, что он уже не солдат, – шли «юнкерсы», в них надо было стрелять, и он стрелял. Приклад крепко толкал его в плечо, гильзы отлетали на траву, дымясь, катились по склону.
Передний «юнкерс» наклонил нос и круто пошел вниз. Под брюхом его открылись бомболюки. И Костя, холодея и покрываясь мгновенной испариной, понял, что сейчас будет – они обрушат в лощину бомбы, на те танки, что стоят на ее дне, в полутораста метрах. Их пробомбили и сожгли еще вчера утром, как только они подошли к передовой, они представляют просто лом, металлические коробки, но немецкие летчики все еще считают их за боевые машины и не жалеют на них бомб. Вчера они пикировали на них раз пять.
С другой стороны лощины, с поля, затявкала по самолетам скорострельная пушчонка.
Взобраться вверх по склону, к окопам, уже не оставалось времени. Бомбы уже свистели. Казалось, само небо, сорвавшись со своих опор, стремительно опускалось на Костю, чтобы раздавить его, расплющить. В отчаянии он метнул вокруг взглядом – только чистый голый склон в короткой траве. Ни воронки, ни ямки.
Он бросился на землю плашмя, лицом в траву, зажмурил глаза, прикрыл голову руками. Больше, чем страха, в нем было злой досады на себя: так идиотски влипнуть!
Лощина загрохотала, точно гигантский барабан. Вырываясь из грохота, прорезая его, завыли осколки. Они вспарывали дернину склона, с писком, хрипом впивались в землю возле Кости; дождем сыпалась глина, разброшенная взрывами; лощинный склон под Костей колебался, вздрагивал – его будто корчило в судорогах.
Наконец затихло. Костя пошевелился, сел, не веря чуду, что остался цел, что его пощадило и на этот раз.
Лощина была полна дыма. Возле танков что-то жарко горело, – наверное, начинка зажигательных бомб. Танки гореть уже не могли. Все в них сгорело еще от прошлых бомбежек.
«Юнкерсы» слитно, мощно, на низких басах гудели где-то в стороне. Они могли вернуться, совершить на танки второй заход. Может быть, они уже разворачивались, заходили.
Костя поднялся на ноги, ссыпав с себя накиданную землю, и, сильно хромая, ступая левой ногой только на пятку, как палкой, подпираясь винтовкой, заковылял поперек лощины – по ее дну, по ее другому склону, вверх, торопясь из нее убраться.
За лощиною лежало такое же поле в светло-желтой, белесой стерне. Оно было пустынно и, сколько Костя ни шарил по нему глазами, выглядело так, будто никого, совсем никого на нем не было, будто оно ничего в себе не скрывало.
Но это был только оптический обман, искусство маскировки. Притрушенные соломою капониры, телефонные провода, тянувшиеся по стерне в разных направлениях, безмолвно свидетельствовали, что на этом пустынном и как будто безлюдном пространстве затаена немалая и зоркая сила, которая подпирает фронт, пехоту переднего края.
Ведь есть же, есть, чем помочь! Что же так плохо поддержали пехоту! Въелась эта привычка – от первого периода войны, от бедности – беречь снаряды, беречь технику!
Со стороны лощины по полевой дороге, дребезжа колесами, быстро катилась санитарная повозка. В ней кто-то лежал, накрытый шинелью, еще один раненый с обвязанной головой сидел на задке, свесив ноги. Повозочный, пожилой небритый солдат, не переставая, охлестывал лошадь вожжами и вертел над головой кнутом.
Костя крикнул, махнул рукою, чтобы он остановился. Повозочный глянул, на миг поворотив шалое, перепуганное лицо, и еще яростнее завертел над головой кнутом. Такой не остановит. Рад без памяти, что выскочил из-под бомб, будет теперь гнать во всю прыть…
Сзади погромыхивало, будто что-то обваливалось и катилось обломками. Над передовой, обозначая ее, вставали столбы дыма, земляные взбросы. «Юнкерсы» все еще гудели, постанывали где-то под солнцем невидимые, растворенные в его сверкании, и бомбили теперь что-то другое, по очереди обрушивая бомбы. Каждый раз с их слитным протяжным грохотом воздух ощутимо надавливал на ушные перепонки.
На обочине пыльной дороги, по которой промчалась санитарная повозка, торчала невысокая палка с фанерными стрелами-указателями. Непосвященному не разобраться: цифры, условные буквы, значки. И только одна стрела была абсолютно понятна – на ней алел крест.
Опираясь на винтовку, Костя ковылял, припоминая местность. Сейчас должен быть спуск в балочку, ручей с переброшенным через него бревном.
Правильно, вот спуск. А вон и ручей с бревном. Солдат на корточках у воды. Гимнастерка расстегнута, сомкнутый в кольцо ремень, накинутый на шею, поддерживает руку, одного погона нет вовсе, другой полуоторван, цвет обмундирования – сероватый, глинистый, грязно-зеленый, – тот цвет, который быстро и неизбежно приобретают солдаты переднего края, поползав по земле, покопав в ней свои окопчики, полежав в них под разрывами, под дождем, в облаках удушливой пыли.
У ручья сидел Шакенов. В узких черносливовых глазах его кричала немая боль. Зачерпывая в горсть из ручья воду, он лил ее на кисть правой руки, ало-черной от свежей и запекшейся крови.
– Дурила! – сказал Костя. – Зачем воду льешь, она же грязная, в ней зараза.
Шакенов жалостно простонал, прижмуривая глаза и покачивая головой, и сказал что-то по-казахски.
– Разнюнился! – сказал Костя намеренно грубо. – Покажь-ка руку, чем тебя?
Шакенова ударило осколком. Кисть была почти перерублена в суставе. Среди рваного мяса торчали синевато-желтые обломки костей. Такую руку не срастишь…
– Ничего, – ободрил Костя. – Не скули. Пустяки. А чего ж не забинтовал? Где твой пакет?
– Жолдасу отдал, – покачиваясь, с закрытыми глазами, ответил Шакенов.
– Зачем же ты отдал?
– Жолдас ранен был. Пектувбаев. Плечо ранен. Кровь на землю капал.
– Ну вот, теперь сам без пакета… Ладно, пойдем. До санбата как-нибудь дойдешь, а там сделают, что надо…
За ручьем, в полуверсте, меж пышной листвы старых деревьев розовели черепичные и, точно высокие скирды, поднимались островерхие соломенные крыши деревни. Позавчера, когда из нее выбивали немцев, в ней совсем не видно было жителей: сидели, попрятавшись по погребам.
Сейчас деревня была оживлена, полна военного народа, обозников. Во дворах, на огородах в отрытых капонирах стояли воинские подводы, жующие сено лошади, автофургоны в черно-желто-коричневых маскировочных разводах. Больше всего машин и техники теснилось на теневой стороне улицы, под навесами листвы: тягачи для пушек, «студебеккеры», штабные «виллисы», отечественные трехтонки и полуторки.
Сколько было от передовой до деревни? Километра полтора-два, не больше. Она была доступна не только снарядам, даже минам противника, один воздушный налет мог бы перемешать с землей всё, что в ней крылось. И все же, несмотря на это, здесь было уже всё по-иному, чем на передовой, – иной настрой душ, человек здесь чувствовал и воспринимал войну иначе, здесь и в помине не было того нервного накала, какой постоянно присутствует на переднем крае. На изгородях, на бортах грузовиков сушились постиранные гимнастерки, проношенные до дыр портянки; пристроившись в тени хаты, повесив на вбитый в стену гвоздь зеркало, работал батальонный парикмахер, сверкал и звенел ножницами над затылком сидевшего на фанерном ящике шофера. Под стенами домов и сараев, во дворах были выкопаны землянки, блиндажи, щели, накрыты сверху накатами из толстых бревен и хозяйственно облажены внутри: в проемы дверей были видны в них лавки, полки с вещмешками и посудою, прибитые к стенам картинки, вырезанные из «Огонька» и журнала «Фронтовая иллюстрация».
До слуха Кости долетели слова, сказанные чистым, глубоким и каким-то необыкновенно красивым в своем звучании женским голосом. Сказано было по-польски, но Костя понял, что это о нем с Шакеновым: кто-то их жалел, кто-то испытывал к ним сострадание.
В первое мгновение он не сразу осознал, что то, что он слышит, это голос, и голос женский: за дни боев он уже забыл, из памяти ушло, что на свете есть такие голоса, такие звуки.
Костя поднял глаза. Они с Шакеновым проходили мимо изгороди, отделявшей крестьянский двор от улицы. Низ изгороди зарос пыльными лопухами, сорной травой, над верхним краем на палках-стеблях чернели диски подсолнухов в коронах увядших и скрутившихся лепестков. За подсолнухами лежал двор. Две женщины, по-крестьянски одетые, пожилых лет, собирали и складывали в кучи черепицу, сброшенную разрывом снаряда с крыши дома и раскиданную по всему двору. Одна из них, та, что была ближе, приостановившись, с черепицею в руках, глядела поверх подсолнухов и изгороди на Костю, ее темные, окруженные чернью глаза изливали скорбь, мягкость и доброту. Он улыбнулся в ответ – благодарно, тронуто, как бы желая сказать этой улыбкой женщине, что им еще не так худо, можно терпеть, но улыбка вышла совсем по-ребячески жалкой, обнажившей его беспомощность, испытываемую им муку: онемение в ноге проходило, она оживала, и раны начинали болеть, боль их становилась все сильнее.