Дмитрий Вересов - Третья тетрадь
– Вижу, что не легавый. Но не было тут ничего. Точно говорю тебе – ничего не было.
– Но, может, слышал, говорил кто-нибудь?
– А в чем, собственно говоря, дело? – совершенно другим тоном поинтересовался мужик.
– Понимаешь, девочка моя сюда забрела, и кто-то ее напугал, сильно напугал, – как всегда сказал почти правду Дах.
– Дочка?
– Возлюбленная.
– А при чем здесь Александр Васильевич? – подозрительно прищурился истопник.
Но Данила ничего не успел ответить, поскольку из скрытой метелью будочки к мужику бросилось штук пять или шесть шавок всех мастей.
– Сейчас, сейчас, душеньки! – «Местный» стал вытаскивать из всех карманов огрызки саек и плюшек, видимо приносимых в храм бабками. – Ах, вы, мои умницы! – приговаривал он, лаская каждую и совершенно перестав обращать внимание на Данилу. – Идите, идите отсюда, – наконец, снизошел он до обращения на «вы».
– Ухожу, ухожу. Но все-таки скажите, почему же «чернокнижник»?
Истопник на секунду задумался, словно не зная, раскрывать Даху тайну или нет, затем пожал плечами:
– Все они нехристи были тогда, писатели эти, сам Белинский, говорят, Бога по-матерну ругал. А, впрочем, все своим чередом происходит, – добавил он зачем-то и стал надевать на шавок поводки, аккуратно висевшие на стенке будочки.
На мгновение его голос показался Даху знакомым, то есть не то чтобы совсем знакомым, но все же где-то когда-то слышанным.
Что за странные аберрации стали происходить с ним в этой истории? То примерещившийся гвардейский прапорщик, то знакомый голос, то кладбищенский рабочий, знающий Белинского и Дружинина. Да и при чем тут Аполлинария, в конце-то концов?
Таинственность расползалась, захватывая все новые области, но мозаика фактов, ощущений и догадок никак не складывалась в ясную картину. Все плавало в туманах, при которых с середины Николаевского моста не видно ни того, ни другого берега, и все чаще казалось Даниле, что добиться правды можно только чем-то жизненным, реальным, до боли касающимся себя самого.
А еще через несколько дней он, перерыв с десяток книг, обнаружил в дешевом, еще совковом издании следующий абзац: «19 января Дружинин умер. Скромные похороны, на которых присутствовали Некрасов, Тургенев и другие литераторы, состоялись на петербургском Смоленском кладбище, ворота которого были видны из той холостяцкой квартиры, где писатель любил устраивать свои литературные вечера».
Вот, оказывается, что было раньше в том месте на Княгининской, где он первого марта нашел Апу.
* * *Лето в противоположность прошлому с самого начала выдалось сухим и горячим. Дыхание спирало от чада горящих торфяников, и ветер, казалось, не переставал ни на минуту. Маша лежала среди сосудов со льдом и все равно задыхалась, зато Аполлинария словно обезумела.
Она, как искра, вспыхивала от любого слова, жеста и горела таким огнем, что он, сам зажегший это женское пламя, терялся и пасовал. И, как звери во время лесного пожара бегут к озеру, он пытался убежать от нее в работу – но тщетно. Каждый час независимого творчества приходилось окупать потом вакханалией страсти. Уже не думал он ни об умирающей Маше, ни о том, что даст в следующий номер «Времени», ни о том, что происходит в России.
А город, как и Аполлинария, кипел. Ходили слухи о крестьянских бунтах, о волнении в Польше, о студенческих беспорядках в Москве, а как-то утром, выходя из склада, Аполлинария с торжеством развернула всунутый в дверь листочек. Она быстро пробежала его глазами.
– О, да! Да… – Губы ее пунцовели от недавних поцелуев, и голос был хрипл. И страшным пророчеством прозвучали читаемые ею слова, в которые она будто вкладывала какой-то тайный, свой смысл. – «Мы издадим один крик: „В топоры!“ – и тогда, кто будет не с нами, тот будет против, кто против, тот наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами…» О, всеми способами… – прошептала она, и лицо ее исказила болезненная сладострастная гримаса.
Он выхватил листок у нее из рук.
«…повсеместное уничтожение помещиков, священников, чиновников – на площадях, в домах, в тесных переулках городов, на широких улицах столиц, по деревням и селам…»
Какая мерзость! Он собрался уже порвать бумагу, но Аполлинария не дала ему этого сделать.
– Нет, именно так! Когда все потеряно, когда все отнято, – она бросила на него дикий, полный желания и ненависти взгляд, – остается вот такое. О, как я их понимаю! – Она крепко взяла его за руку и снова потянула в сырую вонючую темноту склада.
Они проснулись одновременно от странного ощущения, что гдето чадит плита. Окна на складе были заложены, и потому, наспех одевшись, они выбежали на набережную.
В первую секунду показалось, что они – в дантовском аду. Над Канавой вздымались к небу гигантские костры, и непрекращавшийся ветер нес по набережной искры и пепел. Со стороны Сенной слышались стон и гул – то метались погорельцы, и этому гулу в багрово-сизом зареве вторили воем собаки.
Аполлинария торжествовала; волосы ее рассыпались, плохо приколотое кружево развевалось, обнажая часть груди. Она казалась вакханкой на нероновском пиру.
– Поля, Поля! Пойдем же, нехорошо, люди кругом…
– Да что мне твои люди! Не бойся, никому сейчас нет до нас дела!
Она стояла, намертво вцепившись в перила моста и в то же время гибко раскачиваясь. Он затравленно оглянулся и с ужасом увидел в окнах третьего этажа поднятых пожаром и брата, и Эмилию, и племянников. Невестка кривила узкие ревельские губы, а Михаил даже, кажется, делал ему отчаянные знаки.
Но Аполлинарию было не увести. Она словно попала в магический круг, не мигая глядела на буйство стихии и переживала неизвестное ей до сих пор упоение.
– Огнем… очиститься… – послышалось ему, и, схватившись за голову, он пошел по Мещанской[171] куда глаза глядят. Стыд жег его хуже жаркого дыхания пожаров. Мало того, что он не удержался на ее высоте, он открыл ей мерзость физической страсти, ей, первой по-настоящему чистой девушке, которую встретил на своем пути. Он требовал от нее невозможного, он научил ее желать мучений, он заставлял делать то, о чем когда-то воспаленно мечтал и в Инженерном замке[172], и в сибирских бараках…
Он погубил ее – но и не себя ли? Как теперь писать пламенную правду, когда вот она, правда, стоит сейчас, упоенная зрелищем разрушения, и находит в этой мерзости правоту и очищение?
Прохожие, бежавшие к Щукину двору и Толкучему рынку, невольно шарахались от невысокого господина, обхватившего руками голову, и несомненно думали, что у него сгорел дом, а то и вся семья. И никто не знал, что он потерял большее – уважение к себе.
Ближе к Невскому началось уже совершеннейшее столпотворение. На извозчиках, дико погонявших лошадей, сидело и стояло по несколько человек, на тротуарах у каждого дома толпились испуганные жильцы, а народ валом валил по улице. Стоял невообразимый грохот от мчавшихся экипажей, бегущей толпы и криков кучеров. К довершению всего, сильный ветер рвал с голов шляпы, пыль поднималась столбом и слепила глаза.
У какого-то дома он остановился перевести дыхание и услышал, как голосившая купчиха, ведомая почти без чувств под руки, рассказывала, что творилось в Летнем при известии о пожарах.
– И точнехоньку преставленье свету приключилось! В воротах такая давка, что смерть, а мошенники и душегубцы ну и давай тащить с женского полу что попало. Жемчуг с шеи срывали…
Надо было срочно возвращаться – что станет с Аполлинарией среди обезумевшей толпы?! В такие часы разнуздываются самые гнусные инстинкты. На секунду ему увиделась полуобнаженная грудь под смятыми кружевами, и тело свела судорога сладострастия. Однако в следующий миг он громко вскрикнул от ужаса.
Однако пробиться назад было уже невозможно. Со всех сторон кричали, что подожгли уже Большую и Малую Охту, Коломну, Васильевский и скоро подожгут Литейную; говорили, что поджигатели мажут стены специальным составом, и прочие ужасы.
Вместе с толпой он выскочил на Невский и смог свернуть направо только у Фонтанки. Там было чуть легче дышать, но с Сенной попрежнему неслись черные тучи, заволакивая небо, а позади виднелись огненные столбы. Из них, словно дождь, сыпались крупные искры. Ветер был такой, что с пожара взлетали горящие головни и, перелетая через Фонтанку, падали на крыши домов, продолжая полыхать, как факелы. Тут и там слышались стоны задавленных. Итак, домой было не попасть, и он пошел ночевать к Страхову, отослав человека с запиской к шереметевскому управляющему. А наутро они шли рука об руку мимо Апраксина. Площадь была покрыта сажей и углем, загромождена сломанной мебелью, сундуками, узлами, валялись полуобгоревшие бумаги министерства внутренних дел. Аполлинария шла как помешанная или, вернее, как человек после оргии. Оба молчали. Скоро они вышли в Горсткин переулок: по обеим сторонам торчали закопченные остовы без крыш; свет проникал в разрушенные дома сверху до подвалов и ярко освещал разруху, делая развалины призрачными и жуткими. Вся мостовая была завалена выбитыми рамами, и кое-где еще курился дымок. У него невольно вырвалось: