Гюнтер Грасс - Собачьи годы
Но моя кузина Тулла,
которая, день ото дня разъяряясь все больше, стояла тут же поодаль, больше в стороне оставаться не хотела. Всевластие Амзеля над адским псом Плутоном лишало ее прежней власти над сторожевым псом Харрасом. Не то чтобы пес совсем перестал ее слушаться — он, как и прежде, садился неподвижно, когда она приказывала «Сидеть, Харрас!», — только исполнял эти все более сурово выкрикиваемые команды до того рассеянно и бездумно, что и Тулла сама себе, и я сам себе и Тулле вынуждены были признаться: этот Амзель портит нам собаку.
Тулла,
вне себя от ярости, сперва просто бросалась камушками, не однажды весьма метко попадая Амзелю то в круглую спину, то в мясистый загривок. Он, однако, легким пожатием плеч и вялым поворотом головы всякий раз давал понять, что, хотя камушек его и задел, чувствовать себя задетым он не намерен.
Тулла,
с перекошенным белым лицом, опрокинула его пузырек с тушью. Черная, отсверкивающая металлом лужица долго поблескивала на песке нашего двора и не хотела рассасываться. Амзель достал новый пузырек из кармана и как бы между прочим показал, что у него и третий в запасе.
Когда Тулла,
подкравшись сзади, швырнула горсть мельчайших опилок, из тех, что аппетитной горкой скапливаются в ящичке под кожухом дисковой пилы, на почти законченный, еще влажный и поблескивающий рисунок, Эдди Амзель сперва удивился, потом рассмеялся, раздосадованно и добродушно одновременно, по-отечески погрозил Тулле, которая с отдаления наблюдала за произведенным эффектом, своим толстым пальцем-сарделькой, после чего, все более и более вдохновляясь открывшейся новой техникой, начал обрабатывать прилипшие к бумаге опилки, придавая рисунку то, что в наши дни называют структурой; он мгновенно оценил возможности этой, хотя и забавной, но недолговечной художественной манеры, извлекающей выгоду из случайности, тут же прихватил мелких опилок из ящичка под дисковой пилой, завернул их в носовой платок, добавил туда же мохнатые стружки от фрезы, игривые локоны от строгального станка, остренькие опилки от пилы ленточной и собственноручно, не дожидаясь Туллиных набегов из-за спины, сообщил своему рисунку кисточкой точечно-бугристый рельеф, прелесть которого состояла еще и в том, что некоторая часть прилипших к рисунку древесных крупиц через какое-то время отпадала, обнажая таинственно мерцающие крохотные островки чистой бумаги. Однажды — видимо, он был недоволен своими, слишком нарочитыми стружечно-опилковыми загрунтовками — он попросил Туллу подкрасться сзади и как бы непроизвольно швырнуть на только что законченный лист пригоршню опилок, стружек, можно даже песка. Он многого ожидал от Туллиного соавторства; но та отказалась и изобразила «задернутые занавески».
Моей кузине Тулле никак не удавалось,
ущучить живописца и укротителя собак Эдди Амзеля. И только Август Покрифке сумел нащупать его слабину. С пильными козлами на плече, он не раз останавливался за спиной у художника и, хрустя своими клейкими пальцами, высказывал критические соображения и похвалы, обстоятельно вспоминал другого художника, который в свое время каждое лето приезжал в Кошнадерию и писал маслом Остервикское озеро, «церкву» в Шлангентине и разных кошнадерских обитателей — таких, как Йозеф Бутт из Аннафельда, портной Мусольф из Дамерау и вдова Ванда Йентак. И его тоже за резкой торфа нарисовали, а потом под названием «Резчик торфа» даже в Конице на выставке показывали. Эдди Амзель интерес к собрату по живописи выказал, однако наносить быстрые штрихи на бумагу не бросил. Тогда Август Покрифке оставил Кошнадерию и завел разговор о политической карьере нашего сторожевого пса. Со всеми подробностями он поведал о том, каким образом Вождь у себя в Оберзальцберге оказался владельцем овчарки по кличке Принц. Рассказал и про фотографию с подписью, что висит у нас в красной горнице над горкой грушевого дерева, выпускной работой одного из отцовских подмастерьев, рассказывал, загибая пальцы, сколько раз его дочку Туллу, сфотографированную вместе с Харрасом, а то и посреди большой статьи о Харрасе, в газетах пропечатали. Амзель вместе с ним порадовался ранним успехам Туллы и принялся за новый рисунок сидящего Харраса или Плутона. Август Покрифке выразил уверенность, что уж Вождь-то все сделает, как надо, уж в нем-то можно не сомневаться, ума у него больше, чем у всех прочих вместе взятых, и рисовать он, кстати, тоже умеет. А кроме того, Вождь не из этих, которые только и знают, что важных господ из себя разыгрывать.
— Вождь, он когда в машине-то едет, всегда спереди с нашим братом шофером сидит, а не сзади, как какой-нибудь жидюга.
Амзель счел народную простоту Вождя весьма похвальной и перенес на бумагу уши адского пса с карикатурным преувеличением — они встали совсем уж торчком. Тогда Август Покрифке поинтересовался, состоит ли Амзель пока только в молодежном союзе «Гитлерюгенд» или уже в Партию вступил; потому как где-нибудь, либо тут, либо там Амзель, — так ведь, кажись, его звать — конечно же, состоит наверняка.
Тут Амзель медленно опустил кисточку, проглядел, склонив голову чуть набок, еще раз рисунок сидящего Харраса или Плутона, а затем, повернувшись всем своим круглым, взмокшим, забрызганным веснушками лицом, к вопрошающему, с готовностью ответил, что нет, к сожалению, он нигде никакой не член и о человеке этом — ну-ка, еще раз, как там его зовут? — слышит впервые, но теперь обязательно наведет справки, кто этот господин, откуда родом и какие у него планы на будущее.
Тулла
на следующий день сполна отплатила Амзелю за его неосведомленность. Едва он уселся на своем прочном походном стульчике, едва опер на упругую левую ляжку свою папку с листом бумаги, едва Харрас, он же Плутон, принял свою новую модельную позу — лежа с вытянутыми передними лапами и бдительно-гордо вскинутой головой, — едва кисточка Амзеля обмакнулась в пузырек с тушью и напилась досыта, едва Вальтер Матерн, правым ухом к дисковой пиле, занял свой наблюдательный пост, — как дверь столярный мастерской распахнулась и выплюнула сперва Августа Покрифке, клеевара, а вслед за ним клееварову дочь.
Вместе с Туллой он стоит под дверью, шушукает что-то, косо поглядывая на прогибающийся складной стульчик, учит дитятко, дает ей наставления — и вот она уже подходит, сперва как бы нехотя, вихлявыми вензелями, скрестив тонкие ручки за спиной своего национального баварского платьица, бесцельно загребая босыми ногами песок, а потом вдруг начинает описывать вокруг рисующего Эдди Амзеля быстрые, стремительно сужающиеся петли, подскакивая то слева, то справа.
— Эй, вы! — и уже снова слева: — Эй, как вас там? — И тут же опять слева: — Чего вам здесь вообще надо? — И слева опять: — Чего Вам надо-то здесь? — А теперь справа: — Вам тут вообще не место! — И снова справа: — Ведь вы же… — И справа, совсем близко: — Знаете, вы кто? — И слева, почти в ухо: — Сказать, кто вы такой? — И в правое ухо, как иглу: — Вы же абрашка! А-бра-шка. Да-да, абрашка! Или, может, вы не абрашка, вот тогда и можете рисовать нашу собаку, раз вы не абрашка.
Кисточка Амзеля замерла в неподвижности. А Тулла, уже отбежав в сторонку, снова:
— Абрашка!
Слово. Слово брошено, летает, скачет по двору, сперва тихо, вблизи от Амзеля, потом достаточно громко, чтобы и Матерн отвлекся от своих взаимоотношений с запевающей дисковой пилой. Он пытается схватить эту мелкую тварь, что выкрикивает слово «абрашка». Амзель встает. Матерн Туллу не поймал.
— Абрашка!
Папка с первыми, еще влажными штрихами туши падает на песок, рисунком вниз.
— Абрашка!
Вверху, на третьем, четвертом этажах, а потом и на первом, втором, распахиваются окна: домохозяйки решили проветрить. А с Туллиного язычка снова:
Абрашка!
Пронзительней, чем дисковая пила. Матерн хвать — и снова мимо. Туллин язык. Вострые ножонки. Амзель стоит возле своего складного стульчика. Слово. Матерн поднимает с земли папку и рисунок. Тулла пружинит на доске, что лежит на козлах.
— Абрашка! Абрашка!
Матерн завинчивает крышечку на пузырьке с тушью. Тулла взлетела на доске и спрыгнула:
— Абрашка! — катится по песку. — Абрашка!
Во всех окнах дома уже зрители, из окон мастерской тоже выглядывают подмастерья. Слово, три раза подряд, слово. Лицо Амзеля, которое во время рисования пылало, теперь остывает. Он не может согнать с лица улыбку. Пот, только уже липкий и холодный, течет по веснушкам и складкам жира. Матерн кладет ему руку на плечи. Веснушки теперь серые. Слово. Одно и то же слово. У Матерна рука тяжелая. Теперь с наружной лестницы. Вездесущая Тулла:
— Абрашка-абрашка-абрашка!!!
Матерн уже ведет Амзеля под руку. Эдди Амзель дрожит. Левой рукой, в которой у него уже папка, Матерн подхватывает складной стульчик. Только тут Харрас, освобожденный от приказа, меняет предписанную ему позу. Он принюхивается, понимает. И вот уже натянулась, напряглась цепь — голос собаки. Голос Туллы. Дисковая пила вгрызается в пятиметровую доску. Пока молчит шлифовальный. А вот и он. Так, а теперь фреза. Долгие двадцать семь шагов до калитки. Харрас рвется и готов сдвинуть сарай, к которому прикована цепь. Тулла, приплясывая и беснуясь, все еще слово. А неподалеку от калитки, что ведет со двора, там, где стоит, похрустывая клейкими пальцами и в деревянных сапогах, Август Покрифке, запах клея не на шутку схватился с ароматом из палисадника перед окнами учителя музыки. Сирень атакует и побеждает. Май как-никак. Слова не слышно, но оно висит в воздухе. Август Покрифке хочет сплюнуть то, что он уже несколько минут копил во рту, но не осмеливается — Вальтер Матерн смотрит в упор, показывая ему свои громкие зубы.