Томас Вулф - Домой возврата нет
— Джейни, звонят у парадного, — быстро сказала она. И прибавила словно про себя: — Кто бы это мог быть…
— Сейчас, мэм, — отозвалась Джейни, появляясь в дверях. — Я пойду открою, миссис Джек.
— Да, подите, Джейни, интересно, кто бы это… — Она озадаченно посмотрела на стенные часы, потом — на свои платиновые ручные часики. — Еще только четверть девятого! Неужели кто-нибудь так рано… А! — Ее вдруг осенило. — Это, наверно, мистер Лоуген. Если это он, Джейни, проводите его в гостиную. Я сейчас туда приду.
— Слушаю, миссис Джек. — И Джейни исчезла.
А миссис Джек напоследок еще раз оглядела кухню, благодарно и одобрительно улыбнулась искуснице кухарке и тоже вышла.
Пришел и в самом деле мистер Лоуген. Эстер Джек встретила его в прихожей, где он на минуту задержался, чтобы поставить два огромных черных чемодана — похоже, их поднял бы не всякий силач. Вид мистера Лоугена подтверждал это впечатление. Он сжал одной рукой вздувшиеся бицепсы другой и, морщась от боли, сгибал и разгибал ее. Заслышав шаги миссис Джек, он обернулся; это был крепко сбитый, плотный человек лет тридцати с густыми рыжеватыми бровями; круглое с крупными чертами лицо после недавнего бритья несколько отливало медью, низкий лоб в морщинах и плешивая макушка поблескивали бисеринками пота, и он утирал их платком.
— Черт! — выдохнул мистер Свинтус Лоуген (под этим ласковым прозвищем он был известен в тесном дружеском кругу). — Черт, — снова выбранился он больше с облегчением, чем со злостью. Перестал разминать ноющие мышцы и протянул хозяйке дома крепкую короткопалую руку, до самых ногтей густо усеянную крупными веснушками.
— Да вы, наверно, умираете от усталости! — воскликнула Эстер Джек. — Почему вы не предупредили меня, что у вас столько багажа! Я послала бы шофера вас встретить. Он бы сделал все, что надо.
— А, пустяки, — возразил Лоуген. — Я всегда управляюсь сам. Понимаете, я все вожу с собой — все свое снаряжение. — Он показал на свои внушительные чемоданы. — Тут все, что мне надо для моего представления. Так что, сами понимаете, неохота рисковать. — Он неожиданно совсем по-мальчишески ей улыбнулся. — Больше у меня ничего нет. Если что-нибудь случится неладное… уж лучше пускай я сам буду виноват, по крайней мере, тогда я буду знать, что к чему.
— Ну, ясно! — кивнула миссис Джек, она мгновенно его поняла. — Вы просто не можете ни на кого положиться. Вдруг что-нибудь случится, а вы, наверно, столько лет их мастерили! Все, кто их видел, говорят, что это просто чудо, — продолжала она. — Все прямо в восторг пришли, когда узнали, что вы приедете. Мы столько про вас слышали… право, сейчас в Нью-Йорке только и разговору…
— Ну, что ж, — сказал мистер Лоуген совсем другим тоном, все еще вежливо, но уже явно не обращая ни малейшего внимания на хозяйку дома. Теперь он был поглощен делом: подошел к дверям гостиной и, озабоченно примериваясь, ее осматривал. — Очевидно, это будет здесь, так?
— Да… то есть, если вам тут нравится. Если хотите, можно и в другой комнате, но эта у нас самая просторная.
— Нет, спасибо, — был краткий, рассеянный ответ. — Это вполне годится. Даже очень хорошо… Гм! — Двумя веснушчатыми пальцами он ухватился за пухлую нижнюю губу. — Пожалуй, самое удобное место вон там, — он указал на противоположную стену, — напротив этой двери, а публика рассядется вдоль этих трех стен… Гм! Да… Пожалуй, вот тут, примерно посередине, на книжных полках повесим афиши. Все это, конечно, можно убрать. — Быстрым, широким взмахом руки он словно вымел из гостиной чуть ли не всю мебель. — Да! Тогда будет отлично!.. А теперь, если не возражаете, мне надо переодеться, — почти скомандовал он. — Если у вас найдется комната.
— Ну конечно! — поспешно ответила миссис Джек. — По коридору первая дверь направо. Но, может быть, вы сначала хотите выпить и перекусить? Должно быть, вы ужасно…
— Нет, спасибо, — решительно перебил Лоуген. — Вы очень любезны, — он мельком улыбнулся, хмуря кустистые брови, — но перед представлением я ничего не ем и не пью. А теперь, — он наклонился, ухватил огромные чемоданы за ручки и, крякнув, с усилием их поднял, — с вашего разрешения…
— Мы можем вам чем-нибудь помочь? — с готовностью предложила миссис Джек.
— Нет… спасибо… ничем, — пробурчал Лоуген и грузными шагами двинулся со своей ношей по коридору. — Спасибо… я… отлично… справлюсь… сам… — Пошатываясь под этой тяжестью, он переступил порог указанной ему комнаты, и уже оттуда донеслось тише: — Ничего… не надо.
Миссис Джек услышала глухой стук — это грохнули о пол будто свинцом набитые чемоданы, потом: «У-уф!» — протяжно, устало, с облегчением выдохнул Лоуген.
Когда молодой человек, пошатываясь, вышел из гостиной, хозяйка еще с минуту изумленно и даже чуточку испуганно смотрела ему вслед. Уж очень решительно и бесцеремонно собирался он перевернуть все вверх дном в ее любимой комнате. Но нет, — она тряхнула головой, отгоняя смутные опасения, — конечно же, все пройдет хорошо. Столько народу отзывалось о нем с восторгом, его представление — сенсация нынешнего года, все на нем просто помешались, только о нем и говорят, всюду хвалебные рецензии. Он баловень «избранного общества» — всех этих богачей с Лонг-Айленда и Парк-авеню. (Тут в нашей даме шевельнулось чувство собственного превосходства, и ноздри ее презрительно дрогнули). И все же… все же приятно, что она его заполучила!
Да, Свинтус Лоуген и впрямь был сенсацией года. Он создал цирк проволочных кукол, и это странное развлечение всюду встречали необычайные овации. Кто не мог в избранных светских кругах со знанием дела потолковать о нем и его куклах, оказывался чуть ли не в положении невежды, сроду не слыхавшего о Жане Кокто и сюрреализме; это было все равно что в недоумении захлопать глазами, когда при тебе упомянут имена Пикассо, Бранкузи, Утрилло или Гертруды Стайн. О Свинтусе Лоугене и его искусстве говорили не менее оживленно и почтительно, чем говорят знатоки обо всех этих знаменитостях. И так же, как для них, для мистера Лоугена и его искусства требовался особый словарь. Чтобы рассуждать о них со знанием дела, нужно было владеть особым языком, в котором тончайшие оттенки становились день ото дня недоступней для непосвященных, по мере того как критики старались перещеголять друг друга в постижении глубин и головокружительных сложностей, бесконечных нюансов и ассоциаций, порождаемых Свинтусом Лоугеном и его кукольным цирком.
Правда, на первых порах иные знатоки и любители — счастливцы, причастные к самому зарождению моды на мистера Лоугена, — называли его представление «ужасно забавным». Но это давно устарело, теперь всякого, кто осмеливался определить искусство Лоугена пресным словечком «забавно», немедля сбрасывали со счетов как совершенно некультурную личность. Цирк Лоугена перестал быть «забавным», как только один из самых сведущих газетных обозревателей сделал открытие, что «никогда еще со времен раннего Чаплина искусство трагического юмора не достигало в пантомиме столь несравненных высот».
С этого и пошло, каждый следующий критик воздавал мистеру Лоугену все новые, все более громкие хвалы. За рецензиями в ежедневных газетах появились лестные эссе в более изысканных изданиях, иллюстрированные фотографиями его кукол. Потом к общему хору присоединились театральные критики, и в жертвенном огне сравнительного анализа уже обращались в дым и прах кое-какие явления современной сцены. Ведущим трагическим актерам, прежде чем выступать в роли Гамлета, предлагалось поучиться у клоунов мистера Лоугена.
Всюду разгорелись ожесточенные споры. Два знаменитых критика вступили в хитроумный словесный поединок на столь сверхученом уровне, что, говорят, под конец во всем цивилизованном мире не больше семи человек могли бы разобраться в их заключительных выпадах. Ожесточенней всего спорили о том, что сильнее повлияло на Свинтуса Лоугена — кубизм раннего Пикассо или геометрические абстракции Бранкузи. У обеих теорий имелись пылкие последователи, но под конец все сошлись на том, что решающую роль сыграл все же Пикассо.
Все эти сомнения мог бы разрешить одним только словом сам мистер Лоуген, но слово это так и не было произнесено. Лоуген вообще почти не говорил о переполохе, который сам же вызвал. Как многозначительно указывала критика, ему свойственна была «та простота, что отличает истинного художника — почти детская naivete[2] речи и жеста, проникающая в самое сердце реальности». И вся его жизнь, его прошлое оставались недоступными для пытливых биографов, огражденные той же непостижимой простотой. Или, по определению еще одного критика, «так же, как было почти у всех больших мастеров, по юным годам Лоугена трудно было предвидеть, что он скажет новое слово в искусстве. Подобно всем истинно великим, он развивался медленно и, можно даже сказать, незаметно до того самого часа, когда внезапно явился публике во всем ослепительном блеске».