Сергей Алексеев - Материк
До сих пор, как ни бьюсь, не могу собрать и связать воедино груду черепков, оставленных моим промкомбинатовским учителем Иваном Трофимовичем. Не так уж много осколков — слишком толст и непроницаем «чулок», в котором они гремят. Может быть, он простенький, его сосуд, а может быть, причудливый и сложный, поскольку время, когда он сошел с гончарного круга, было причудливым и сложным.
Знаю, что был он обыкновенным деревенским парнем, крестьянским сыном, как мой кузнец, и его, как всех, проводили на фронт. Да только почему-то вместо передовой он очутился в глубоком тылу, краем уха слышал, будто он сначала водил по российским дорогам военнопленных, потом служил в комендатуре, — вот и вся информация о той поре. А пора-то была интересная! Почти все мои учителя хлебнули ее по горло: кто в окопах, кто в тылу. Война для многих стала гончарным кругом и обжиговой печью, лепила характеры очень схожие и обжигала суровым огнем, так что по одному «осколку» того времени, как о дереве по листку его, можно судить о всей жизни.
Как ни скудна была информация, она все-таки давала направление и подталкивала на поиски аналогий. Раз война уравняла человеческие судьбы, раз она вставила их в одну обойму, как патроны, значит, надо поискать что-то подобное, пусть даже другого калибра. Собственно, и искать-то особенно не пришлось: на ловца и зверь бежит. Однажды в одном из таежных поселков, где открыли большую нефть и ждали великих перемен, я случайно познакомился со стариком по фамилии Былин. Вернее, нет, сначала встретил его сына и при обстоятельствах, по сюжету годных для детективного романа. Шел пешком к охотнику-передовику, чтобы написать о нем очерк, в его зимовье, так сказать, к месту событий. Была осень, тихая, славная осень, когда думается легко и так глубоко, что пугаешься даже от треска сучка под ногой. И вдруг окрик — стой! Мороз по коже, столбняк и полное замешательство: кругом тайга, лист облетает и ни души. Стою, соображаю, и тут из-за выворотня на тропу вышел парень в энцефалитке, в болотниках, на вид — добрый, белокурый парняга, очень похожий на нефтеразведчика, но почему-то с автоматом Калашникова на плече. Правда, он тут же его завернул стволом назад, показывая мирное расположение, и спросил, кто такой. Потом выяснилось, что это Былин-младший, инспектор уголовного розыска, который уже третий день сидит в засаде и ловит вооруженного бандита, скитающегося по охотничьим зимовьям. Я решил попутно написать сногсшибательный репортаж и сел с ним в засаду, к тому же инспектор не хотел пускать меня одного и доложил по рации, что поймал пока только журналиста. Мы пролежали с Былиным-младшим до вечера под выворотнем, и за это время я едва вытянул из него десяток слов.
— Да что сейчас моя работа, — отмахивался он. — Ты к моему бате иди, вот он расскажет…
Вечером по рации передали, что бандита задержали где-то в другом месте, и мы пошли ночевать к охотнику-передовику. Так что попутного репортажа не вышло.
А через сутки я уже сидел с Былиным-старшим на его летней кухне возле самовара и слушал вещи удивительные и такие рассказы о причудливых судьбах, что, хоть мозги выверни наизнанку, не придумаешь, потому что сама жизнь всегда богаче неожиданными поворотами и хлесткими внезапными окриками, как окрик «стой!» в тихом, осеннем лесу.
Былина, как и Ивана Трофимовича, проводили деревней на фронт, однако ему не довелось за всю войну ни разу и выстрелить (разве что в учебном батальоне по фанерным мишеням). Война, что и крестьянская работа, требовала разного ремесла и не спрашивала, где ты хочешь быть, а где нет. Былин попал в команду войск НКВД, которая конвоировала пленных из прифронтовой зоны в глубь тыла. Три-четыре бойца с трехлинейками водили группы по сорок — пятьдесят человек; было это не потому, что плененные фашисты вели себя смирно, особенно в начале войны, просто солдаты нужнее были там, на передовой. Участвовал Былин и в знаменитом «параде» немцев по московским улицам, водили тех самых счастливчиков, для которых уже кончилась война и которым все-таки довелось промаршировать по российской столице, правда, под зорким оком конвоя.
Отбушевала война страшным лесным пожаром, давно разошлись по домам фронтовики, но кому-то еще надо было тушить оставленные ею дымящиеся, смердящие головни, чтобы не раздули ветры нового огня. В сорок пятом Былин оказался в Западной Украине, где еще прятались по лесам недобитые националистические банды, стреляли в безоружных крестьян и жгли деревни. Однажды зимой, уже в сорок шестом, Былину приказали конвоировать группу бывших оуновцев — остатки ликвидированной банды. Вести надо было далеко, за девяносто километров, в город, где бандитов ждал суд. Группу в двадцать три человека повели вдвоем с товарищем, по фамилии Кобзев. Уже полулюди, озверевшие в лесных бункерах от убийств и крови, от грабежей и насилия, хоть и безоружные, однако все-таки были опасны, и конвой следовало бы увеличить вдвое. Но, как и в войну, солдаты нужнее были в другом месте — пахать землю и восстанавливать разрушенные города: теперь передовая проходила там. Единственное, что успокаивало Былина — старшего конвоя, что идти-то следовало через деревеньки, жители которых целый год после войны страдали от бандитов. И вот рано утром Былин принял по списку бывших оуновцев, пересчитал и повел: Кобзева поставил впереди, а сам позади колонны. Когда принимал подконвойных, выяснилось, что их не двадцать три человека, а на одного больше. «Лишний» не значился в списке, поскольку был семимесячным грудняком на руках у матери — жены главаря банды, убитого в перестрелке. Былина предупредили, что по дороге к городу она собирается бежать, прикрывшись ребенком и зная, что стрелять в нее не будут. Поэтому Былин поставил ее в хвост колонны, поближе к себе. Едва вышли, как ребенок заплакал, тоненько, замученно — сердце разрывается. Ни разу за всю войну Былину не приходилось конвоировать женщин, а тут надо же, «повезло», да еще с ребенком…
— Да заткни ты ему глотку! — рявкнул один из бандитов.
— Молчать! — обрезал Былин и пошел рядом с женщиной. — Что он плачет-то у тебя? Голодный, поди?
— Молоко присохло, — сказала мать и сверкнула глазами.
Идти было тяжело, лег глубокий, убродный снег, мела поземка. В первой же деревеньке Былин остановил колонну на отдых, а сам пошел в сельсовет просить коня с санями, хотя бы до следующей деревни. Однако ему объяснили, что перед Новым годом бандиты совершили налет, сожгли колхозный амбар, конюшню и перестреляли всех лошадей. Так что весной пахать не на чем, не то что бандитку возить. Былин прошел по хатам, выпросил бутылку с соской, молока и принес женщине.
— На вот, покорми… А повозки не будет, сами виноваты.
Она взяла бутылку, подержала в руке и вдруг швырнула ее в снег.
— Пусть лучше он умрет, — процедила она, — чем ваши подачки…
— Я те дам — умрет! — заругался Былин и, достав из снега бутылку, сунул за пазуху — отогревать. — Ты же мать ему, дура! Хватит, постреляли, пора и за ум браться! Под ружьем кормить будешь! А нет — так я сам накормлю.
Женщина смерила его взглядом, отвернулась, не глядя приняла бутылку с молоком и, приподняв край одеяла, стала кормить. Ребенок вцепился в соску и сразу замолк. Былин через плечо матери посмотрел на младенца: круглое заплаканное личико, черные глазенки, жадный ротик с соской — как у всех детей в мире…
— Ишь ты какой! — похвалил он. — А ты — умрет…
В следующей по пути деревне он выпросил лошадь, добыл еще бутылку молока и посадил женщину в сани. Возница, старый, какой-то пожухлый украинец в зипуне, едва завидев ее, наклонился к уху Былина и зашептал:
— Хлопец, та ты знаешь, что вина за баба? При нимцах вина же по хуторам ездила, в свою организацию агитировала!
— Знаю, — буркнул тот. — Теперь судить ведем.
— Та ей бы не в возке ехать — на осине висеть, — проворчал старик, в сердцах понукая коня.
Ночевать остановились в селе, бывших бандитов заперли в пустой, нетопленой хате, поставили караул из местных милиционеров, чтобы конвоиры могли тоже отдохнуть и поспать. Былин с Кобзевым ночевали у старухи неподалеку, не раздеваясь легли на теплую печь, однако старшему конвоя не спалось, хотя он и намаялся за день. Кобзев давно храпел, а он, спустив ноги с печи, смотрел в темноту и думал. Думал просто, по-крестьянски: война — дело не бабье, и нечего им ввязываться в нее, сидели бы дома и ребятишек рожали. Ладно еще, когда бабы санитарками на фронт идут, раненых мужиков спасают, жалеют их, а эта ведь, тварь, агитировала, ездила, вроде как командовала, руководила. Таких бы баб надо сразу лишать бабских полномочий, чтобы не рожали, а только командовали до самой смерти, если им так нравится. А эта, зараза, родила, и теперь жалко ее, вражину: как ни говори — мать, и действительно прикроется ребенком, побежит, и стрелять рука не поднимется. Ребенок-то ни при чем, разве виноват он, что его такая стерва родила?