Алексей Иванов - Географ глобус пропил
— А теперь, — говорю я, — нужно идти за дровами на обед.
Отцы неподвижно сидят в березках — злые и молчаливые. Курят.
— Пацаны…— жалобно просит Люська. — Чего вы как эти… Борман…
— А фиг ли я?! — огрызается Бармин. — Всегда: Борман! Борман!.. Самый резкий, что ли? Вон Демон пусть идет!
— Я не могу. Я руку порезал. Вот, смотрите.
— Ты чего грабли свои суешь мне в харю?! — орет Градусов. — Отжимайся! Я тоже ногу стер! Ну и что?
— Нога — не рука, ею дрова не рубить.
Свара разгорается с новой страстью. Вскоре уже все орут, бьют себя в грудь, швыряют друг другу топор и размахивают увечьями. Тютин постепенно откочевывает к кустам.
— Виктор Сергеевич, — утомленно говорит Маша. — Вы же видите — никакого костра они не сделают… Может, устроить просто перекус?
— Во-первых, — отвечаю я, — они уже все сожрали, что взяли из дома…
— Я не сожрала, — быстро вставляет Люська.
— Во-вторых, — продолжаю я, — потерпите, девчонки. Так надо. А в-третьих, пойдемте в лес и слопаем Люськины пироги втроем.
— Нехорошо втроем, — твердо говорит Маша. — Делить — так на всех.
— Маша, — говорю я. — Не старайся понять меня, а просто поверь. Потом сама увидишь, что я окажусь прав.
Маша растерянно молчит.
— Да верит она вам, только выделывается, — говорит Люська.
— Дура, — краснея, отвечает Маша.
Мы втроем уходим в лес и там съедаем Люськины бутерброды, вафли и чипсы. Когда через полчаса мы возвращаемся, отцы в живописных позах угрюмо лежат на берегу.
— Вон дрова…— цедит мне Градусов и носком сапога поддевает небольшую кучку срубленных березок.
Я поднимаю одну березку и сгибаю ее подковой.
— Это не дрова, это веревки сырые, — говорю я. — К тому же их мало. И где рогатины для костра? Где перекладина? Где котлы с водой? Где огонь?
Отцы не отвечают.
— В общем, так, — подвожу итог я. — Чтобы найти место для ночевки, мы выплываем прямо сейчас. Позавтракаем и пообедаем в ужин.
И вот мы плывем. Я так долго ждал, когда же смогу вложить реальное содержание в эти простые слова: мы плывем. Запястьями, висками, кончиками ушей я ощущаю влажную свежесть воздуха. От каждого гребка на желтой воде закручиваются две воронки, и узор их напоминает рельеф ионической капители. Когти тоски, что целый год ржавели в моей душе, потихоньку разжимаются. Мне кажется, что впервые за долгое время я двигаюсь по дороге, которая приведет меня к радости.
Отцы вдруг забыли, что они голодные и уставшие. Они ошалели от того, что по-настоящему плывут по настоящей речке в настоящей тайге. Они бестолково гребут в разные стороны и гогочут.
— Эротично!.. — балдея, бормочет Чебыкин.
Поныш стремительно катится среди ельников — блестящая, янтарная от заката дорога между двух черных, высоких заборов. Над рекой стоит шум — журчат кусты, гулом отзывается пространство. Мимо нас совсем рядом — хоть веслом дотянись — мелькают еловые лапы. Вечер сгустил все краски, в цвета тропических рыб расписал хвосты и плавники облаков. Дикий, огненный край неба дымно и слепо глядит на нас бездонным водоворотом солнца. Надувная плошка и пригоршня человечков на ней — посреди грозного таежного океана. Это как нож у горла, как первая любовь, как последние стихи.
— Географ, а что это там впереди? — спрашивает Борман. — Дом?
— Может, Пермь? — с надеждой предполагает Тютин.
— Доплывем — увидим, — говорю я.
— Блин, это же скалы!.. — кричит Чебыкин.
По длинной дуге мы несемся вперед. И вот из-за поворота навстречу нам и вверх лезут каменные стены. Ельник оттягивается в сторону, как штора.
Не просто огромная, а чудовищно огромная скала, как гребенчатый динозавр в траве, лежит на левом берегу в еловых дебрях. Чебыкин длинно свистит от ужаса или от восторга. С таким свистом падает бомба. Отцы перестали грести, уставившись на каменные кручи.
На общем скальном фундаменте, вдоль которого летит Поныш, громоздятся два кривых утеса. Левый сверху расколот на три зубца, а правый расщеплен на четыре. И между утесами фантастическим сверлом ввинчивается вверх, разбухая на конце, узкая щербатая башня — Чертов Палец. Семь пиков — семь Братьев, скала Семичеловечья. Еловые копья вонзаются Братьям под ребра.
Поныш затягивает нас под скалу. Мы дружно задираем головы. Грубая кладка. Старые сколы. Дуги пластов словно потрескивают под давлением неимоверной тяжести. Трещины и рубцы, покрытые размывами вешних водостоков и бурым лишайником. Из расщелин, как орудийные стволы из амбразур, торчат обломанные стволы рухнувших сверху деревьев. И еще языки каменных осыпей, и груды валежника в теснинах, и мертвая твердь монолита за ветвями засохших елок. А по гребню на страшной высоте — кайма сосновых крон, алых от заката.
И вдруг Борман начинает орать, судорожно дергая веслом. Я роняю взгляд с вершин на реку. Волосы ходуном прокатываются по моей голове. Поныш под скалой словно бы спотыкается о длинную плиту поперек русла и летит кувырком. Блестящий слив скатывается по плоскости плиты и, как нож, вонзается в бурлящую пенную кашу, из которой вылетают фонтаны брызг.
Наш катамаран боком заходит в струю. Через миг нас перевернет.
— Левый борт, греби! — ору я.
— Табань! — орет Борман.
— Чеба, раззява, убью! — орет Градусов.
— Назад! — тонко вопит Чебыкин.
— Поворачивай! — верещит Овечкин.
— А-ы-ы!.. — взвывает Тютин.
Я табаню, всем корпусом откинувшись назад и носками сапог закрючив перекладину каркаса. Цевье весла хрустит от напряжения, а из-под лопасти ползет пена. Катамаран вздрагивает, поворачивая бегемотово рыло навстречу препятствию. Мне кажется, что в спине у меня от натуги рвутся веревки. Мы вплавляемся в слепящее на закате зеркало потока и в упор ухаем вниз по сливу.
Белое клокотание проглатывает Бормана и Чебыкина, потом Демона и Овечкина. Катамаран прогибается посередине, и даже сквозь обвальный грохот воды я слышу треск лопающегося каркаса. Отцы выныривают, а пенный язык катится через Тютина и расшибается о коленки Маши и Люськи. Словно получив пинок, мокрый катамаран вылетает из порога, едва только чиркнувшего нас с Градусовым по сапогам.
И тут я вижу, как Тютин вдруг начинает медленно погружаться в каркас. Тютин молчит. На лице у него остаются лишь пугающей величины глаза и маленький, плотно сжатый рот. Каркас разломился прямо посередине, где стыкуются две пары гондол — то есть под Тютиным. И теперь катамаран медленно разделяется на две половинки.
— Держи Жертву!.. — первым орет Градусов.
Маша, Люська и Овечкин дружно вцепляются в Тютина, который торчит из каркаса уже по пояс, как Иван Коровий Сын из сырой земли. Теперь Тютин — единственное связующее звено между двумя половинками нашего катамарана. Он висит между ними по грудь в воде, как амбарный замок между створками ворот.
— К берегу! — командую я.
Полянка подвернулась сразу после Семичеловечьей, под ее левым плечом. Озверев от передряг, отцы выволакивают катамаран на берег и набрасываются на работу, словно сказочные молодцы. Вмиг образуется лагерь — кострище, гора рюкзаков и палатка, огромный десятиместный шатер. Не переодеваясь, отцы мчатся за дровами и через секунду уже возвращаются. Овечкин тащит охапку сухих сосенок, Демон — еловые лапы, Тютин — трухлявую валежину, Чебыкин — пень. Градусов позади всех, выпучив глаза и оскалившись, прет огромадное бревно, вспахивая им землю, как плугом. Стараясь успеть до темноты, разжигаем костер, развешиваем на просушку одежду, рубим дрова, вяжем новый каркас для катамарана.
Закат стекает к горизонту, и над еловой пилой гаснет последняя багровая полоса. Четыре зубца Семичеловечьей еще освещены, а остальное заволакивают сумерки. По затопленному лесу на другом берегу пробираются гривы тумана. В воздухе словно плавают призраки — как тени, отслоившиеся от вещей. В насыщенной синеве неба над хищными елками ярко зажигается Луна — белое волчье солнце.
Жизнь в нашем лагере постепенно стягивается к костру. Девочки чистят картошку на ужин. Вбитые колышки обрастают распяленной для просушки одеждой, как огородные пугала. С ветвей березы на краю поляны, как паруса, свисают подмокшие спальники.
— Какой хрен на мой спальник свое паршивое шмотье повесил? — орет от березы Градусов. На фоне звездного неба, как птицы, пролетают штаны и свитер.
Тьма сгущается окончательно. Я чувствую, что к лицу, к рукам словно прикасается тонкая, холодная паутина. Это ложится ночная роса. В свете костра наша поляна похожа на остров, всплывающий из пучины мрака вверх к луне. Огонь то стелется по углям, то под ветром с реки напряженно топорщится в разные стороны и дрожит. При сполохах из окружающей черноты, как морды любопытных лесных страшилищ, высовываются вдруг то березовые рога, то усы тальника, то вынюхивающий нос пня, то насупленные еловые брови. Стена Семичеловечьей, встающая над нашей поляной, в плещущем свете костра похожа на занавес из багрового бархата, который под ветром величественно колыхается, опадает и снова вспучивается.