Вирджиния Эндрюс - Сквозь тернии
И снова она огорченно вздохнула, но ничего не сказала.
— Ба, я не люблю ее. Я люблю тебя.
Ближе к полудню я пошел домой, уже загруженный мороженым и печеньем (я и в самом деле начал уже ненавидеть сладкое). Мама перед балетной стойкой делала упражнения. Там было длинное зеркало, и мне надо было исхитриться так проскользнуть позади кресла, чтобы остаться незамеченным.
— Барт, это ты там прячешься за креслом?
— Нет, мэм, это Генри Ли Джонс…
— В самом деле? А я как раз его ищу. Я рада, что он, наконец, нашелся… я давно его ищу.
Я захихикал. Эта была наша с мамой давнишняя игра. Еще когда я был совсем маленьким.
— Мам, пойдем сегодня на рыбалку?
— Прости, но у меня на сегодня все распланировано. Может быть, завтра…
Завтра. Ну, конечно, всегда завтра.
Я спрятался в темном углу и вообразил себя таким маленьким и незаметным, что никто не сможет найти меня. Иногда я любил красться за мамой, передвигающейся по комнатам в коляске, сгорбившись, на цыпочках, как Малькольм. Так мне рассказывал о нем Джон Эмос, который его знал в расцвете его силы и власти. Я разглядывал ее. Я отгадывал ее. По утрам, среди дня, вечером — я все решал и решал загадку, на самом ли деле она такая порочная, как о ней говорит Джон Эмос.
— Барт! — Джори всегда находил меня, куда бы я ни спрятался. — Что ты делаешь? Когда-то мы с тобой вроде неплохо ладили. Веселились. Ты, бывало, рассказывал мне что-то. Теперь ты ни с кем не разговариваешь.
И не буду. Я разговариваю теперь только с бабушкой и Джоном. Я научился также язвительно улыбаться, как Джон, так же кривить губы в усмешке, когда наблюдал за мамой, ставшей такой же неуклюжей, как и я.
Джори, не дождавшись ответа, оставил меня, а я не знал, чем еще заняться, кроме как изображать Малькольма. Неужели мама и вправду порочная женщина? Как мне теперь разговаривать с Джори, если я узнал, что мама мне лгала про моего отца? Ведь Джори никогда не поверит. Он до сих пор думает, что мой отец — доктор Пол.
За обедом мама с папой перекидывались глупыми шуточками, смеялись, и Джори вместе с ними, а я сидел и глядел на желтую скатерть. Отчего по воле папы эта скатерть появляется на столе раз в неделю? Отчего он повторяет маме, что ей надо научиться забывать и прощать?
— Мам, — заговорил вдруг Джори, — у нас с Мелоди сегодня памятная дата. Я веду ее в кино, а потом в суперклуб, конечно, без крепких напитков. Как ты думаешь, можно будет поцеловать ее на прощание?
— Очень насущный вопрос, — засмеялась мама, а я глубже вжался в свой угол. — Конечно, поцелуй ее на прощание, и не забудь сказать ей, что вечер прошел для тебя превосходно, и ты благодарен ей… вот, пожалуй, и все.
— Да, мама, — насмешливо улыбаясь, ответил он. — Я выучил твой урок наизусть. Мелоди — милая, нежная, невинная девушка, которую непозволительно оскорбить, воспользовавшись ее доверием, так что придется мне ее оскорбить тем, что не воспользуюсь ее доверием.
Она состроила ему гримасу, но он отразил ее улыбкой.
— Как там наша книга? — пропел он, выбегая из-за стола, чтобы помечтать в своей комнате над портретом Мелоди, который всегда стоял у него на ночном столике.
Глупо спрашивать. Она только и может говорить, что о своей книге, она не дает ей спать; и папа жалуется, что она просыпается среди ночи, озаренная новыми мыслями, и пишет ночи напролет. Что касается меня, я жду — не дождусь ее новых страниц. Иногда мне казалось, что это не могло случиться с ней самой, что она все сочиняет. Что она изображает кого-то, как я — Малькольма.
— Джори, — спросила она вдогонку, — ты не трогал мою рукопись? Я не могу найти некоторые главы.
— Что ты, мам, ты ведь знаешь, что я не стану читать без твоего разрешения, а я его не получал.
— Когда-нибудь, когда ты станешь мужчиной, — рассмеялась мама, — я буду настаивать, чтобы ты прочитал мою книгу. Или — книги. Она все возрастает в объеме, и вскоре, я полагаю, материала хватит на две книги.
— А откуда ты черпаешь идеи? — спросил Джори. Она отступила шаг и достала откуда-то старую потрепанную книгу:
— Из этой книги и из своей памяти. — Она быстро пробежала пальцами страницы. — Взгляните, как крупно я писала, когда мне было двенадцать. С возрастом почерк у меня стал мельче, а стиль подробнее.
Внезапно Джори выхватил книгу из ее рук и отошел с ней к окну, успев прочитать несколько строк, прежде чем она отобрала книгу у него.
— Ты делала ошибки в правописании, мама, — съязвил он.
Как я ненавидел их духовную связь, которая была очевидна! Они были как двое приятелей, а вовсе не как мать с сыном. Ненавидел это бумагомарание, а потом перепечатывание начисто. Ненавидел все эти ее любовно подобранные ручки, карандаши, ножички, новые книги, которые она всегда покупала.
У меня не было другой матери! У меня не было отца. Никогда. Никогда не было настоящего отца. Никого, даже любимого животного.
Лето подходило к концу, взрослело, как и я. Кости мои стали хрупкими и росли, а ум — мудрым и циничным. Со мной происходило то же, что и с Малькольмом. Как он писал в своем дневнике, ничто теперь не казалось таким, как оно бывало прежде, и никакая любимая игрушка уже не радовала, лишь приносила разочарование. Даже особняк моей бабушки стал мне казаться маленьким и нисколько не загадочным.
В бывшем стойле Эппла, в моем заветном месте для чтения, я обычно лежал на сене и пытался прочесть те десять страниц, что Джон Эмос предписывал мне ежедневно. Иногда я прятал книгу в сене, иногда носил ее под рубашкой. Я начал читать, вынув взятую у мамы кожаную закладку из оставленной вчера страницы:
"Я ясно помню тот день, когда в свои двадцать восемь лет я вернулся домой и обнаружил, что овдовевший мой отец, наконец, женился. Я в изумлении глядел на его юную жену, которой, как я вскоре выяснил, было лишь шестнадцать. У меня не было ни тени сомнения, что такая юная и прекрасная девушка вышла замуж за него лишь из-за денег.
Моя собственная жена, Оливия, никогда не была красивой, но в те времена, когда я женился на ней, она казалась мне привлекательной во многих отношениях. К тому же ее отец был очень богат. Когда же она родила мне двух сыновей, я не находил в ней более никакой привлекательности. В сравнении с Алисией она была так скучна и бесцветна… А Алисия была моей мачехой".
Я уже читал прежде эту любовную чепуху. Теперь я потерял страницу, черт возьми. Но обычно я перескакивал со страницы на страницу, читая то тут, то там, особенно когда наступали щекотливые описания с поцелуями. У Малькольма часто случались такие описания. Странно, что, настолько ненавидя женщин, он хотел целовать их.
Вот, кажется, я нашел потерянную страницу.
"…Алисия родила своего первенца. Я страстно надеялся, что это будет девочка, но родился сын, еще один сын моего отца, с кем мне придется делиться наследством. Я помню, как ненавидел я и ее, и ее сына, которого она нежно прижимала к себе, а я стоял и глядел на них в бессилии.
Она улыбнулась мне невинной улыбкой, такая гордая своим материнством, а я сказал ей ласково, подражая отцу:
— Моя дорогая мачеха, твой сын не доживет до отцовского наследства, потому что я не допущу этого.
Как я возненавидел ее после того, как она спокойно и уверенно ответила мне:
— Мне не нужны деньги твоего отца, Малькольм. Мой сын тоже не возьмет их. Мой сын не станет пользоваться деньгами, нажитыми другими мужчинами; он станет мужчиной и сам заработает их. Я научу своего сына истинным ценностям жизни — тем, о которых ты и не ведаешь.
Я готов был ударить ее по этому прекрасному, умному лицу…"
Странно, о каких таких ценностях она говорила? Какие еще бывают ценности, кроме денег — цены на недвижимость?
Я вновь вернулся к дневнику. Малькольм перепрыгнул через пятнадцать лет и пишет уже о своей дочери:
"…Моя дочь, Коррин, с возрастом становится все больше и больше похожа на мою мать, которая бросила меня, когда мне было пять лет. Я наблюдаю, как она меняется, превращается в женщину, и я часто смотрю на ее молодую, едва наметившуюся грудь, которой суждено однажды соблазнить какого-нибудь мужчину. Однажды она заметила мой взгляд и вспыхнула. Мне это понравилось: по крайней мере, она скромна.
— Коррин, — сказал я, — поклянись мне, что ты не выйдешь замуж и не оставишь своего отца доживать в старости и немощи. Поклянись, что никогда не оставишь меня.
Она так побледнела, будто боялась, что я запру ее опять на чердаке, если она откажет мне в моей простой просьбе.
— Коррин, я оставлю тебе все мое состояние, все, до последнего цента, если ты пообещаешь.
— Но отец, — проговорила она, склоняя голову и чуть не плача, — я хочу выйти замуж и иметь детей.
Она клялась, что любит меня, но по ее глазам я видел, что она оставит меня при первой же возможности.
Я же всю жизнь следил, чтобы в ее жизни не появлялись мужчины: она посещала школу для девочек, строгую религиозную школу, не допускавшую никаких вольностей…"