Николай Климонтович - Гадание о возможных путях
Однажды в столовой, где кормился отряд, ко мне обратилась пожилая подавальщица:
— Эх вы, лбы здоровые, а такие лопухи зеленые. У нас вон Верка одинокая, красавица, одна пропадает. — И добавила: — А ведь тоже городская…
Узнать, в каком доме живет Верка, не составило труда, и этим же вечером я постучался к ней в дверь под предлогом попросить ведро, чтобы зачерпнуть воды из колодца. Когда совсем стемнело она уж потчевала меня брагой, предлагая закусывать молодым белым сыром — выяснилось, она работает на совхозной сыроварне.
Это была тоненькая и подвижная, с грубыми сильными красными руками и пятками морковного цвета девушка лет девятнадцати, из Смоленска. О причинах ее одинокого сидения в этой глуши можно было лишь догадываться: скорее всего, ее определили сюда без ее воли не за самое моральное поведение в быту. При этом она была миловидна, порочно застенчива и, конечно, податлива.
В ее комнате меня поразила одна странность: все окна были наглухо завешаны, причем одно — одеялом, очевидно, занавески не хватило.
Впрочем, после второго стакана браги дело объяснилось: одно стекло вдруг со звоном разбилось — кто-то снаружи кинул камень. Мне это не очень понравилось. Но Вера успокоила:
— Да они каждый вечер так…
Они — это были, по-видимому, деревенские парни, которым она по своим соображениям не давала.
Зато утро было дивным. Она разбудила меня на рассвете — я должен был к побудке явиться в отряд, и выпустила не на улицу, а задним крыльцом — в сад. Трава сверкала от росы в косых ранних лучах, а со старых узловатых яблонь то и дело с мягким стуком падали на землю, в давно некошеную траву и крапиву, громадные яблоки. Я испытывал неземную легкость, восторг от ее поцелуев переполнял меня, и даже когда я выбрался за плетень, все слышно было, как яблоки не устают отрываться от ветвей, и по саду идет перестук.
За обедом подавальщица незаметно положила мне двойную порцию.
— Вот и спасибо тебе, — шепнула она, — а то бабы наши совсем извелись, боятся за своих мужиков…
Вечером я опять был у Веркиного дома. Едва постучал — дверь сразу же распахнулась. Она стояла передо мной неузнаваемая. Волосы уложены. Губы накрашены, глаза подведены. И вместо давешнего халатика — юбочка и блузка, да еще с золоченой брошью, нечто вроде перевернутого якоря — вверх лопатками. И на ногах не тапочки, как вчера, — туфли-лодочки. Я-то был по-рабочему: в ковбойке, в резиновых сапогах с подвернутыми голенищами. И даже застыдился при виде ее парада. Но тут стали происходить и вовсе чуднЫе для меня вещи: она мне поклонилась. Потом за руку провела в сени, усадила на лавку, присела на корточки и принялась стягивать с меня грязные сапоги. Я пытался было ее удержать, но она мягко отвела мои руки. Подала таз с теплой водой и показала, что я должен окунуть туда грязные потные ноги. И принялась их обмывать, — полотенце она загодя перебросила через плечо…
Все это казалось мне стыдным и блаженным. Я понял, что я — ее мужик, доселе вовсе неведомое мне состояние. И припомнил даже непонятную мне до того поговорку: ноги мыть и юшку пить… Она была в моей власти, я мог делать с ней что угодно. Вот только что — я еще не знал тогда, был застенчивым мальчиком, без фантазий. И — увы — ее готовность хоть и тешила самолюбие, но несколько и разочаровывала. Я не знал тогда, что женщина, если не уследить, с той же легкость, с какой преподнесла, может забрать все свои дивные дары…
Я уж наладился приходить к ней всякий вечер. Каждая ночь была слаще предыдущей. И вот однажды, на исходе второй недели нашей любви, я, таясь, подкрался вечером к ее дому. Окна завешены, света не видно. Я припал к стеклу, прислушался. Из дома доносились характерные звуки борьбы, и хриплый, срывающийся от вожделения и волнения мужской голос приговаривал: ну, что тебе, ну, что тебе — жалко, что ли, расстегни, я только гляну… Я громко постучал в окно. Звуки мигом смолкли, потом на заднем дворе послышалось топанье сапог убегающего впопыхах человека. Она впустила меня: он оказался трусом, я — героем. Я был горд, она — очень нежна. В ту ночь она научила меня одной невинной штуке: после того как мы кончали — а это по молодому ражу у меня происходило раз шесть-семь за ночь — она клала мою руку себе на лобок, а сама сжимала в кулачке мой отросток. Отчего-то делать так мне раньше в голову не приходило, да и не было места для таких ласк — в постели с девочками я и не спал почти никогда, все по чердакам да по лавочкам, или наспех на не разобранной тахте, пока родители на работе…
Когда на рассвете она выпустила меня в сад, шепнула: живи у меня. Яблоки все так же глухо падали на землю, их бока ярко светили в мокрой спутанной траве. И всё та же шальная легкость, чувство обладания не женщиной — миром, и больше я никогда не испытывал этого, только стыд и похмелье. Быть может, оттого я парил, что она не ждала от меня слов и обещаний, и соединения наши были так сказать ботанического характера, как у цветов…
В тот последний вечер я не смог ей сознаться, что на другой день уезжаю, хоть и порывался несколько раз за ночь, да все обрывался — некогда было. Помню, когда я уже сидел в автобусе, вдруг увидел ее: она стояла поодаль одиноко, а потом, едва тронулись, схватила с головы косынку и махнула ею, — у меня горло перехватило.
Но впереди меня ждала — жизнь, и я имел веские основания ожидать, что эта будущая жизнь готовит мне еще много сладких подарков. А теперь, когда прошло столько лет, сидя средь пьяных кандидатов технических наук за столом своего школьного приятеля В., которому уже, как и мне, стукнуло сорок пять, случайно вспомнив давно позабытую Верку, я вдруг подумал: а что, если б я и впрямь тогда с ней остался. И жизнь, единственная бесценная моя жизнь, прошла бы не в бесцельных мотаниях по миру, ни по кабакам и невесть чьим постелям, не в рисовании пошлых картинок на продажу, но в полях и плодоносящих садах. Вот только яблоки я теперь не люблю — кусать жестко… Весьма кстати на десерт к чаю хозяйка подала яблочное варенье
ГАДАНИЕ О ВОЗМОЖНЫХ ПУТЯХ
Если на Галину туманом день мглист — лён будет волокнист
ПриметаОна тогда гадала с другими совхозными девушками, хотя была взрослее их, уже семнадцать, год отучилась в Москве, имела связь и сделала аборт, и в свою деревню приехала на несколько дней: зачеты сдала, экзамены были впереди. Девчонки, конечно, знали от нее про техникум, общежитие и про товароведение, но про другое она не говорила: парни у нее были татары, к тому ж — родные братья, познакомились на ВДНХ. Или двоюродные, она не знала. Был и еще один, кудрявый студент-москвич, с бородой и в дубленке, но она его плохо помнила, потому что видела один раз, встретила ночью на остановке под фонарем, возвращалась с дискотеки. Поднялись к нему в квартиру, родителей не было, он много по-умному говорил, заводил музыку и хотел только в рот; она потом звонить ему не стала, татары были ужас как ревнивы, и теперь совсем забыла, хоть он и подарил ей кассету с Майклом Джексоном и два раза приснился.
Сперва кидали от ворот на дорогу худой валенок, но тот всякий раз падал боком, носом указывая на телеграфный столб, потом послушали на околице, — собака лаяла со стороны райцентра, и сильно заметал ветер, — сговорились идти к старой бане, в которой, когда Галя была еще маленькой, угорел, перепив браги на ноябрьские, соседский дед. Пошли молча по тропинке к дальнему колодцу, потом свернули, таясь, в обход по целине, снег набился в сапоги, стал таять, колготки намокли, казалось, идешь босиком, как когда-то. У бани она велела всем, у кого были, поснимать заколки и обручи, сама сняла гребень и пояс; на младшей, Саньке, был крест, и его тоже сказала снять, потому что в кресте никогда нельзя ничего нагадать. Потом встали в круг и взяли одна другую за мизинцы; было страшно.
Той, кто хотела все узнать, нужно была повернуться к бане задом, задрать юбку, и коли поведет банник мохнатой лапой — выйдешь за богатого заезжего, а ежели голой — то за своего. А может, и вообще никто не возьмет. Девки замялись; Галя, как городская и без предрассудков, задрала подол и полезла спиной в дверной проем темной, вросшей по четвертый венец в сугроб, бани, и сначала не было ничего, а потом под трусами стало тепло, будто кто погладил ее теплой ладонью. Санька, самая любопытная, тоже влезла, просунула руку и вдруг побежала к деревне, крича: мохнатый, мохнатый. И все припустили за ней с визгом, проваливаясь в снег, падая, но к околице добежали, уже смеясь. Потолковав, девки согласились, что Гальке в самом скором времени идти в ЗАГС с городским, припомнили и собачий лай со стороны шоссе, и что, когда подбежали к крайней избе, там играло радио веселую музыку, — к свадьбе. И рассказали, что на центральную усадьбу, куда в новогоднюю ночь собирались на танцы, приехали социологи — расспрашивать рабочих о бюджете времени, начальник с бабой, и еще один холостой, с бородкой. Ёкнуло сердце, Галя поняла: её.