Марк Харитонов - Ловец облаков
У Иннокентия встреча с родителями, самоотверженная мамина хлопотливость, отцовский рассказ о выцветших фотографиях пробуждали чувство неясной вины — словно он не оправдывал их ожиданий, по-настоящему не мог их понять, проникнуться их со стоянием. Это, наверно, знакомо всем: не получается настоящего разговора, невозвратимым оказывается детское чувство близости, когда можно было спрятаться от непонятного страха, уткнувшись лицом в теплую мамину юбку, когда отец на ночь рассказывал бесконечные сказки и так понятно объяснял устройство удивительного, чудесного мира. Еще недавно могу чий и сильный, он оказывался беззащитным и слабым, и приходилось беспомощно сознавать, что ты не в силах ничего изменить, возраст неумолимо отдаляет тебя от них — а может, и от себя самого? Любимые с детства предметы словно остыли, почужели, задушевные воспоминания невозможно было оживить. В большой комнате висела в деревянной старенькой рамке фотография красивой девушки — давняя гордость отца. Снимок сделан был против солнца, вокруг головы сиял ореол растрепанного в волосах света, затененное лицо казалось загадочным. Иннокентий всегда этой девушкой любовался. Он знал, что это его мама, но сейчас, мимоходом вновь задержавшись на ней взглядом, вдруг подумал, что странным образом любил маму и эту фотографию как-то по отдельности — они словно не совмещались.
Дома он отъедался и отсыпался, по городу не гулял, даже купаться на речку не ходил, избегая ненужных встреч и разговоров со знакомыми, с недавними одноклассниками. Забирался к себе на чердак, часами лежал там на жесткой кушетке с книжкой, в которой скоро начинал читать то, чего там не было написано. Так на чердаке он и проспал появление цыганки.
5Мальва не только не отметила этого появления обычным своим заполошным лаем — когда цыганка вошла в калитку, она даже носа из будки не высунула, как будто ее там не было, забилась в самую глубину. В городе уже известна была способность этих людей непостижимо действовать не только на собак. Табор время от времени появлялся тут, женщины заходили во дворы, предлагали для продажи какой-нибудь мелкий товар, вроде крышек для консервирования, которые давно перестали быть дефицитом и никому нужны не были. Хозяйки заранее настраивались отмахиваться и от этих крышек, и от навязчивых уговоров заодно погадать, но устоять в конце концов удавалось немногим, и то если в доме случались мужчины. Когда обволакивающий проницательный взгляд вдруг обнаруживал у тебя всамделишную беду, сглаз или скрытую порчу, как было не избавиться от них тотчас, верь в это, не верь, хотя бы на всякий случай? Потом возникали, конечно, толки о выманенных деньгах, о попутно пропавших вещах, о досадной бабьей податливости, но для кого-то предсказания ведь сбывались взаправду — и разве не стоило платы участие в завораживающем колдовском ритуале, возможность прикоснуться к скрытым от тебя областям жизни, да хотя бы минуты недостоверного ожидания, взволнованного испуга, бестолковой надежды?
Участки в Омутове были теперь все больше огорожены глухими высокими заборами, на Вишневой улице лишь у Бессоновых оставался прозрачный штакетник. Цыганка уже миновала неслышно калитку и направлялась к крыльцу, когда Ева Антоновна вышла из-за угла дома с огорода. В приподнятой горсти, как на подносе, четыре небольших огурца, другая рука придерживала передник, наполненный яблоками-падалками, на лице задержалась всегдашняя улыбка. Вспоминалась ли ей какая-то приятная мысль, улыбалась ли она солнышку, ночному дождику, пролившемуся так кстати на грядки? А может, губы, лицо ее просто были так от природы устроены? Она чуть не уткнулась лицом цыганке в грудь — та была на полторы головы ее выше. Похоже, и вошедшая растерялись от нечаянного столкновения, на миг забыв, зачем сюда шла, вспомнила скорей наугад: не даст ли хозяйка, сказала, попить. Еву Антоновну это словно обрадовало: так просто. «Да, конечно, конечно», — засуетилась она, соображая, куда девать огурцы — и не нашла ничего лучше, как передать их цыганке: «Подержите, я сейчас, только руки сполосну». И уже от умывальника, приколоченного возле крыльца, обернулась снова: «Да вы, наверно, поесть хотите с дороги», — сказала полуутвердительно, улыбаясь верной догадке.
Великанша с трудом втиснула свое громоздкое тело за садовый столик под вишней. Лицо у нее было темное, оплывшее, словно камедь на вишневом стволе, глаза в коричневых круглых обводах, волосы повязаны черно-охристым цветастым платком. Она сидела прямо на низкой скамейке, возвышаясь, как королева, над столом, обитым клеенкой, не торопясь, степенно съела перловую похлебку, подогретую тут же на керосинке, жареную картошку с теми самыми огурцами. В благодарность за угощение она предложила Еве Антоновне погадать бесплатно, ей и на всю семью, и на той же поспешно протертой клеенке разложила старинные карты.
Можно было предположить, что на ублаготворенный желудок гадание для Евы Антоновны тоже должно было оказаться доброжелательным. Но для нее и карты не обязательно было раскладывать, и смотреть на ладонь не стоило — на простодушном лице все было написано, как в открытой книге. Она была от природы счастлива и как будто стыдилась этого, чувствовала себя немного виноватой за то, что ей так хорошо, лучше, чем другим. Зависть тех, кто не может чужого счастья простить, если и мешала жить, то им, а не ей. Соседи то и дело одалживались у нее по мелочам, долги возвращали не всегда, муж ее заслуженно ругал, а она, поплакав, успокаивалась, улыбка возвращалась на ее лицо, как солнце после короткого благодатного дождика. Все это карты рассказали в подробностях, заставляя Еву Антоновну изумленно покачивать головой: как это по ним можно было так точно увидеть? Из них же она, наконец, узнала, что муж ее стал пить: червь глодал его изнутри, объясняла цыганка на темном своем языке, жег внутренности, отравлял душу, и чем больше тот старается его заливать, тем больше дает ему пищи. На беду, карты предвещали, что он так и не сумеет избавиться от этой напасти до конца жизни, зато они с очевидностью показали, что жизнь эта окончится без страданий, причем для обоих в один день, и это несравненное обещание подействовало на Еву Антоновну умиротворяюще. Можно ли было желать лучшего?
Туманней всего высказались карты про сына. От отца, как уверяло взаимное расположение короля и вальта, он унаследовал беспокойство искателя, от матери, как подтверждала благополучно легшая крестовая дама — способность к оседлому счастью. Но сам он до сих пор почему то бродит, тычется на одном месте вслепую, не может найти что-то, чего не терял, не видел, глаза не затуманены — запорошены точно сухой пылью, а он не понимает, не умеет промыть их, прочистить… Тут цыганка, похоже, сама немного смутилась невнятности карточного расклада, но с этим ничего больше поделать она не могла. У нее были другие способы поискать подсказку. Она велела Еве Антоновне принести простой стакан и чистый белый платок, накрыла стакан платком, поднесла к ее уху. «Услышишь, что начинает кипеть, скажи». «Уже кипит», — подтвердила та с нешуточным испугом почти сразу. Гадалка сняла со стакана платок — на миг Еве Антоновне почудилась, что там по дну бегает крохотная белая мышка, только разглядеть ее она не успела. Цыганка сунула в стакан толстый палец, но вместо мыши осторожно вытащила из него, прижимая к стеклу, длинный вьющийся волос.
— Смотри, — торжественно подняла его двумя пальцами перед лицом, потом еще выше, — этот волос при ведет к тебе того, кто не дает сыну увидеть.
Волос вдруг вырвало из пальцев словно порывом ветра, хотя день был совсем тихим, и листья на вишне даже не шелохнулись.
Когда Ева Антоновна рассказывала потом про это Кеше и Семену Григорьевичу, муж, естественно, мог только хмыкать. Его, правда, смутило, что жена хоть из карт узнала все-таки о его тайной слабости, да это открылось бы все равно и так, рано ли, поздно, опровергать было смешно. Хотя как могли карты утверждать, что он от своей временной слабости не сумеет избавиться, если ему ничего не стоило опровергнуть самоуверенное предсказание хоть сейчас, ну, пусть с завтрашнего или, допустим, с послезавтрашнего дня, достаточно было лишь захотеть, усмехался он — еще не желая признать, что как раз неспособность захотеть — зародыш того самого будущего, которое уже угнездилось внутри него самого и разрасталось неумолимо, как клетки гибельной опухоли.
Все вообще можно было считать совпадением, в конце концов фокусом, который он растолковать, допустим, не брался. Однако никаким фокусом не объяснить было того, что произошло потом. Едва цыганка скрылась из виду, в калитку почти вбежала толстая Серафима, Серафима Петровна, соседка, заведующая городским клубом. Она запыхалась от непонятной спешки и не сразу смогла вспомнить, зачем ее сюда принесло — в домашнем халате, на волосах накручено полотенце после недавнего мытья. С полотенца свисал длинный вьющийся волос, Ева Антоновна уверяла, что отчетливо его увидела. «Вот, нашла у себя, подумала, может, ваше?» — бормотала Серафима растерянно, удивляясь собственным словам, а еще больше собственному тону, в котором звучало непривычное для нее виноватое заискивание. В руке у нее была плоская ко робка с красками и ловцом облаков на крышке. Один лишь Иннокентий смог ее узнать, спустившись с чердака, мама вначале отказывалась, потом так же растерянно стала благодарить, как будто ей сделали незаслуженный подарок.