Борис Евсеев - Евстигней
Фомин — припомнил. В оперской сказке у государыни для русского народа никаких слов и впрямь припасено не было. Рукою самой императрицы в местах, кои подозрительны в смысле возможного вольнодумства, было начертано: «Далее следует пантомима».
Купцы, посадские, работные люди (колесники, мирошники, бондари), также и черное духовенство, и хрестьяне окрестные — все они на театре присутствовали. Но изъяснялись немо: сплошь одними жестами.
Продолжая горячиться, Николай Александрович ходил по гостиной.
— И не спорь! Другая «оперская сказка» тебе нужна, другое либретто, друг ситный! Только вот какое?
После получаса хождений, выкриков и тревожных пришептываний было решено: либретто к новой опере Фомина Николай Александрович напишет сам. Что-нибудь весьма простое, но поистине народное, что-нибудь повседневное, а и значительное!
И главное — песни! Они должны быть, как и в жизни, разные. Протяжные, хоровые, плясовые, величальные. Песни должны, проломив крышу и стены театра, брызнуть вверх и в стороны, подобно фонтанным струям. Песни сами должны развивать действие, указывать певцам на характер исполнения, на характер героев.
— А посредством чего, ты спросишь? Посредством собственного сюжету песенного!
Тут же условились: в новой опере изобресть несколько комических ситуаций. Також и несколько метаморфоз, сиречь превращений. Но и грустинку русскую решено было глубоко не прятать! Пение-то русское от макушки до пят печалью залито. К печали, однако, решено было подпустить добрую толику крестьянского лукавства. Ну а ежели нечто солдатско-офицерское придет на ум — так дать без подобострастия, без слащавости.
— Как у мово учителя, в «Добрых солдатах», у меня в новой опере быть не должно! — кричал, распрямляя спину, Фомин. — Уж у меня про воинского начальника Замира — как у Раупаха с Херасковым — врать не будут:
Мы тебя любим сердечно,Будь ты начальник нам вечно!Наши зажег ты сердца,Видим в тебе мы отца... —
скривился он, обезьянничая.
— Полжизни лямку потянешь — так и отца родного возненавидишь! К тому ж... Жизнь людскую истолковать в новой оперой хочется, а не почитание чинов!..
Менее чем через месяц либретто для новой оперы было Львовым написано.
Название подобрал сам Николай Александрович, а на листе вычертил Фомин:
Комическая опера
Емщики на подставе
Ловко придумано, складно!
Евстигней ликовал. Всё как в жизни! Даже и словечки те ж!
Словечки принес только что нанятый Фоминым слуга: Филька Щугорев. Слуга веселый, расторопный, но уж больно к проказам склонный!
Про слугу, про его выходки и словечки было рассказано Николаю Александровичу Львову.
Тот хмыкнул, повел бровью — и явился в опере Филька Пролаза!
Тогда уже по-настоящему поверилось: где-то меж Торжком и Тверью (а может, и близ Питера, видали и тут подобное!) живет себе некий хитрован. Имя ему Филька, прозвище — Пролаза. И пора ему, лодырю и пьянчуге, в солдатскую службу (будь эта служба бессрочная неладна!). Но хитрован-то чего удумал! Заместо себя ямщика Тимофея — ямщика тверезого, слухляного — в лямку солдатску запречь. Подпоить решил Тимофея и околпачить да воинскому начальнику рекрутом и сдать. А самому — слышь ты — на невесте на Тимофеевой ожениться!
Но не тут-то было. Филька хитер, да шибко пьян. Тверезости ему и не хватило, чтоб задуманное до ума довести. И ямщики не дали. Они как раз на подставе (в месте, где лошадей в запасе держат, с гордостью знатока пояснил Львов Евстигнеюшке) в те поры собрались. Да и офицер проезжий — пошли ему Бог здоровья — на обман не поддался. Самого Фильку с шуткой-прибауткой в солдаты и забрили!
Словом, и смеху, и горя в той либреттке — вдоволь.
Как раз при утирании смешливых слез первые звуки оперы и явились.
Не откладывая, стал Евстигней эти звуки один к другому прилаживать, стал наигрывать, а чуть погодя — в линованные листы заносить.
И первым делом стал он разыгрывать на клавикордах увертюру к опере.
Кажись, чего проще? Начертания будущего сочинения имеются. Возьми да соотнеси те начертания (и сопутствующие замечания либреттиста) с урывками мелодий. А там и водвинь в увертюрку. Бережно водвинь, но и дерзко. Такой предуведо-мительной увертюрки — а не сторонней, с потолка взятой — в России пока и не сочинял никто. Он первый и сочинит!
В три дни увертюрку кончив (часть ее была уж готова, правда предназначалась для иного случая, но и здесь сгодилась), Фомин, торжествуя, вывел:
Originale Ouvertura.
Eusigneo I. Fomini. Acad. Filarmonico.
1786 а St. Pietroburgo.
Италианское — сидело в голове крепко!
Правда, перечитав либретто (теперь уж без смеха, с перышком в руках, с краткими на полях заметками), чуть пониже данного Львовым заголовка, покусывая губы от сочинительского азарта и страстно шепча: «Переел я италианщины, подавай мне теперь русского», вывел:
«Игрище не взначай»
Кто сие упоительное обозначение характера оперы придумал первый — он сам или Николай Александрович Львов, — Фомин позабыл. Да и неважно это теперь было! Важно было другое: то, что Николай Александрович написал в посвящении, по обычаю тех лет, предварявшем оперу:
Я от тебя не потаю,По нотам мерного я непричастен вою!Доволен песенкой простою,Ямскою, хваткой, удалою,Я сам по русскому покроюС заливцей иногда пою!
Так-то!
Глава тридцатая За свой труд — попал в хомут
Комическая опера «Ямщики на подставе» была быстро написана, быстрей того разучена и уже 2 января 1787 года представлена на суд публики.
Что-то этому событию способствовало, что-то мешало. Мешали — зависть и недоброжелательство, то комариные, а то прямо-таки гадючьи укусы приятелей, знакомцев.
К тому ж Николай Александрович Львов совершил ошибку: рассказал о будущей опере, даже об основных поворотах либретто тем, кому рассказывать о том вовсе не следовало.
Обретавшийся при дворе Пашкевич — сочинитель «Несчастья от кареты» и «Скупого» — хмыкал. Навряд ли сможет «академик болонский» утвердиться в России!
Чех Ванжура, сочинявший в те поры (в пику неудавшемуся «Боеслаевичу») на сюжет государыни императрицы «Храброго и смелого витязя Архидеича», — тихо скалился. Мысли чеха, нового и всеобщего музыкального любимца, удостоенного обрамлять музыкой царские сюжеты, были государыней сразу же направлены в сторону верную:
— Курчаво, Ванжура, компонируешь. И сладко. Так и всем иным компонистам сочинять бы. Да не все пользу отеческу разумеют! Ты вот чех — а разумеешь. А есть иные русские — так те не уразумеют никак. Ты вот что... Ты мне за Фоминым приглядывай. Не больно я ему доверяю. Испортил мне всю обедню… Обезобразил «Боеслаевича»… Фуй, как некрасиво! А я ведь не ради забавы комедии да оперы пишу. Обьязана я, слышь ты, мысли свои до ваших ушей в целости и во всей полноте доставить. Так ты уж постарайся: все, что неумехой еттим написано — просматривай строго, поблажки ему ни в чем не давай. До театров наших допускать его нельзя. Так ты на неисправности ему прилюдно и указуй! Мол, как с такими неисправностями об императорских театрах и мечтать? А уж я постараюсь: будет наш с тобою «Архидеич» представлен как надо. В нем ведь — феерия, сказка! А в сказке главное костюмы и словечки. А уж музыку ты мне пусти сторонкой... — государыня изволила на миг зажмуриться. — Тогда сия феерия затмит все до нее у нас представленные!
Продолжая скалиться, Ванжура уже знал, что ответит обытальяненному русачку, буде тот спросит заказ. (Каковые заказы в руках чеха по негласному повелению государыни и неведомо для придворного распорядителя опер Пашкевича временно и находились.) Знал, какие едкие замечания пустит вслед провалившемуся «Боеслаевичу»!
Однако ни мысли собственные, ни даже замечания государыни Екатерины не затеняли для Эрнеста Ванжуры главного. Главным же был тайный наказ: успехам Фомина не способствовать, наоборот, мешать, горой за него перед императрицей не стоять, а подогревать в ней (по отношению к Фомину) то, к чему она и сама явно склонялась.
Еще третьего дня было Ванжуре сделано о том наказе напоминание. Вызвал его из театру какой-то иностранец: бледно-пылающий, едва не брызжущий искрами, с перебитым дважды — и посередке и ближе к кончику — и от сих перебитостей торчащим вбок носом. Иностранец говорил на ученой латыни (видно, остерегаясь обретавшегося недалече соглядатая), но Ванжура понял его хорошо. Личная неприязнь к псевдо-академику Фомину обретала дополнительный и убийственный вес: был сей Фомин нелюбим могучим и по мановению руки императрицы расправляющим широкие крылья в России орденом Иисуса!..