Игорь Сахновский - Счастливцы и безумцы (сборник)
Сидельников трусовато подумал о лёгкой поживе для бдительных органов, вероятно, изнурённых энергичным бездельем. Но какой им толк от увечного: персонаж не для секретного отчёта. Зато любой болтливый студент…
В событиях следующих трёх секунд была стремительность обвала. Упершись левой ногой в пол, старик перекинул правое бедро с деревяшкой протеза через перила, скользнул по ним животом – и рывком выбросил себя вниз. Но уже в тот момент, когда самоубийца переваливал тело поверх оградки, Сидельников, непроизвольно оттолкнув спиной стену, прыжком достиг места падения. И после удара они упали вместе, в безобразном объятье: калека – мешком на грудь, вниз лицом, больно въехав спасителю по лбу наждачной скулой, Сидельников – навзничь, как побеждённый, придушенный грузом и затхлостью немытого стариковского тела.
Они лежали как убитые – один миг, такой длинный, что Сидельников успел посмотреть сон. Незнакомый человек, хватая руками воздух и странно молодея лицом, падал с пятиметровой высоты; Сидельникова бил озноб, спина вмёрзла в стену. Он отвернулся и услышал удар черепа, расколотого о метлахскую плитку.
Обоюдный полуобморок закончился тем, что старый, задрав подбородок, вдруг завыл с лютой горестью, а молодой поспешил выбраться из-под него, брезгливо отряхиваясь.
Всё последующее заслонял непрошибаемый туман, в котором светилась единственная путеводная потребность: «Уехать! Как можно скорей отсюда уехать! Сейчас поезд…»
Досадная задержка вышла откуда-то из боковой двери в образе заспанного сержанта милиции. Они доволокли инвалида, держа под руки, до комнаты с надписью «Дежурный», и сержант стал снимать показания с обоих участников происшествия. После каждого своего правдивого ответа Сидельников порывался уйти прочь, однако вопрошающему торопиться было некуда. Он зачем-то приступил к перекрёстному допросу, будто надеясь обнаружить хитрые несовпадения в показаниях. Но старик, наоборот, огорошил его совпадением, назвавшись Сидельниковым Михаилом Егоровичем.
– Родственники, что ли? – растерялся сержант.
– Да нет же!… Можно я пойду? Мне на поезд надо, – взмолился Сидельников-младший.
Ему мерещились в происходящем признаки дурного детектива, а всякая минута задержки угрожала бессрочным поселением в Нижнем Магиле.
… И такой прекрасной свободой дышалось в декабрьской стуже отпущенному восвояси, когда он бежал по перрону, запрыгивал в пахнущий горячим углем вагон, жадно приникал к окну – словно только что не вырывался из объятий этой кромешной станции… И теперь можно было свободно спать, вытянув руку на приоконном столике, уйдя лицом в предплечье. И занемевшую правую руку сменить на левую, не обрывая сна, в котором ночь приходила в себя, потерянные осколки разбитого целого сами встречали друг друга, никто не погиб, мать была нежной, всепрощающей и одноногий старик тихо глядел зелёными, отмытыми от горя глазами с рыжеватыми прожилками. Дорожный сон упростил мироздание, деля его на две части света, две крайние стихии – недвижно стынущую на месте и летящую, распалённую скоростью, – на вокзал и поезд. События всей жизни, зашоренной и взнузданной, закрученной и сорванной с резьбы, в конечном счёте сводились к выбору между станциями и пассажирскими составами. Лишь они блестели огнями в этой зимней темени… И меня уже выбрал тот транзитный скорый, на котором под диктовку любви и печали предстояло одолевать пространство и время огромной страны, чтобы наконец ворваться на полном ходу в дальний приморский город, где было всё озаглавлено многодневным риском ожидания, где тайфунам давали женские имена, где свора нетерпеливых женихов кичилась жалкими мужскими доблестями, где просоленный воздух внятно говорил от имени великого океана, где, наконец, меня точно ждали. По детской привычке я зажмурился – среди бессчётных мерцающих существ, видимых только под закрытыми веками, каждое нуждалось в праве на свою таинственную жизнь и прибегало к моей защите. И теперь уже не Роза мне, а я сам спокойно повторял: «Не бойся, ничего не бойся», зная наверняка, что меня слышат.
В тему
Охота к перемене мест
… Тогда он берёт билет в один конец, обольщает всуе таможенную девушку и спустя нетерпеливые часы высаживается в той изумительной провинции, пригретой у Господа под мышкой, в Мариенбаде, Портсмуте, Винчестере, даже Гилдфорде – где улочки похожи на комнатки, где если торопятся, то лишь в паб к вечернему лагеру; в миниатюрном чайном магазинчике среди мерцания склянок сумасшедше печально и вкусно пахнет потерянной жизнью, а мисс Кристина Тонер примеряет кружевную викторианскую шляпку по случаю чужого бракосочетания.
У изголовья гостиничного ложа сиротствует новенькая, неразрезанная Библия, неизбежная в одном ряду с картой гостя, постельным кофе и коричневым сахаром… Нужно было, давясь, глотать наждачный ветер отечественных площадей, разношенных, как солдатские сапоги, заговаривать зубы тоске и нелётной погоде, чтобы однажды где-то в Брайтоне, на Английской Ривьере, под изумрудным, чуть раскосым приглядом услышать по-русски: «Давай я смажу тебя кремом, ты там натёр…» И проверить щекой прохладу высоких славянских скул, и взять губами с груди зябко напрягшийся коричневый сахар.
* * *… Тогда он берёт билет в не менее раскосые края, куда лететь часов четырнадцать, строго на юг, потихоньку на лету раздеваясь, сбрасывая с плеч серебряную зиму. Самолёт сажают на полпути в транзитном Пакистане, бородатые пограничники в чалмах, с автоматами спроста вламываются в кабину пилотов – дело пахнет слитым керосином, исламским фундаментализмом, собачьей похлёбкой в зиндане. Но через 90 минут всех отпускают: летите вы к дьяволу, подальше от нашего Аллаха, в свой завидный блудливый рай! И вот он, Парадиз: в жирном тропическом мареве, с ароматами плодов и жареной живности, цветенья и гнили, на краю ослепительно синей Сиамской слезы, на бугристом слоновьем загривке, в золотом поту, в наготе, в джакузи, в горячем сугробе пены, в тонких ненасытных ручках девочки-зверька, массажистки, чья повинность – теснее сжимать и оскальзываться телом на теле. Улёгшийся на бок во всю длину Храма, пятидесятиметровый сусальный Будда сияет не слабее наших суровых куполов и лепечет с дивной улыбкой: «Ты хороший. Ты не виноват. Ты всё можешь. А если захочешь – сможешь стать Буддой при жизни и будешь так же, как я, лежать на боку…»
Нужно было зарыться в джунгли, кокосовую глухомань, чтобы там напороться взглядом на те же изумрудные, слегка раскосые и услышать: «Я умру, милый, я с ума сойду, если они тебя коснутся, эти массажистки…»
* * *Большая часть наших занятий тратит нас. Тратит жизнь – безвозвратно. Только одна вещь (о второй пока не скажу) не проматывает, не тратит жизнь, а наращивает её. Это путешествие. Оно выпрямляет взгляд, расширяет вдох, делает тебя иностранцем – не столько «людей посмотреть», сколько себя со стороны.
Жить дома и только дома – значит, всегда быть равным самому себе: полное счастье, неподвижнее которого лишь полная смерть.
После всех заграничных диковин Одиссей, увидев, как зеленеет и увядает его скромная Итака, расплакался. Он её покидал, чтобы вернуться. «Хочешь, я буду твоей Итакой?» – сказала мне самая лучшая женщина.
… Тогда он включает телевизор и слушает интервью со столетней жительницей то ли Нижних Серёг, то ли Верхней Синячихи. Одним словом, тот же захолустный Гилдфорд, но грязь по колено, и ни одного чайного магазинчика.
Целый век её никто ни о чем не спрашивал, не интересовались. А тут на сотый день рожденья – с микрофоном и телекамерой: «Как вы жили, бабушка?» – «Хорошо жила, всё работала». – «А где бывали? Много в своей жизни ездили?» (журналистка, судя по загару, только что с Мальорки или Шарм-эль-Шейха). – «Ездила-то много… – она легко, по-девчачьи вздыхает. – А бывала всего в двух городах, в Екатеринбурге да Свердловске!»
Надо было прожить лет сто как минимум, чтобы так вздохнуть.
Апрельский авитаминоз
А допустим ещё такой вариант. Ему на фиг не нужен никакой апрель – слово по-телячьи нежное и мокрое. Он предпочитает зимнюю самодостаточность. Вам нравится зависеть буквально от всего? Вот и ему тоже. А тут любое хотение – зависимость. Много хотений – тотальная зависимость.
Ладно, допустим. А в этот момент по электронной почте объявляется один пафосный германец, который желает заключить договор, сулящий тебе гору денег. Больше, чем гору, извините, он предложить не может, но гору – всю, до копеечки! Хорошо, будем скромны, удовольствуемся горой. Кое-кто уже мысленно конвертирует и следит за курсом. Тут немец пафосно затихает и больше месяца молчит как рыба об лёд. Что ж нам теперь – войну с Германией объявлять?
Ладно. А в этот момент одна безмерно любимая особа где-то носится, как пуля в стакане, за три тысячи километров, вместо того чтобы плавно ходить и двигаться. А потом, с присущей ей внезапностью, выходит на связь и передаёт срочную весть: в результате утренней беготни у неё там в лифчике всё вспотело! Вторая новость касается гладких прозрачных чулок дымчатого цвета. Потому что если он такой самодостаточный, то ничего не остаётся, как прельщать непосредственно в чулках. А кто сказанул открытым текстом: «Чтобы его соблазнить, ей достаточно было разуться»? Кто-кто. Он же и сказанул! А теперь, блин, в итоге вместо зимней сдержанности – одна только влажность и нежность. Апрель, скромно выражаясь.