Григорий Бакланов - Друзья
Привстав, Андрей протягивал газовый огонек зажигалки, а в трубке уже другой был голос. Молодой, умягчающий слух, с бархатистыми нотками:
— Андрей Михайлович? Это вас химики беспокоят. От товарища Николаева.
«Беспокоят…» Ох, беспокойте нас, беспокойте! И удивлялся себе одновременно: что так спокойно ему? Словно не про него речь.
— Сейчас с вами будет говорить лично Константин Прокофьевич.
Как будто даль открылась там: слышны стали голоса и шум какой-то. Но все же рано включили кабинет: как раз Николаев спрашивал грубовато: «Как его имя-отчество?»
За это время Андрей и сам прикурил и затянулся хорошо так пару разочков. «Андрей Михайлович», — подсказали там.
— Андрей Михайлович? — раздалось в трубке. — Здравствуйте. Вы могли бы сейчас приехать к нам?
«К нам». Не «ко мне». И отчество подождал. Это где-то без отчества обходятся, а в России оно не просто далось, потому и многое значит. Вот если по отчеству, разговор приобретает смысл.
— Смогу, — сказал Андрей.
А все что-то в нем упиралось. Потому, наверное, что это последние минуты, пока он еще свободен, пока ему нечего терять.
— Машина за вами выходит.
Время опять начало разгоняться. А пока что они сидели с Полиной Николаевной и курили. Как перед дальней дорогой.
— Кажется, жизнь запускает меня на новый виток, — сказал Андрей.
И показалось ему, что Полина Николаевна вдруг быстро зашептала что-то про себя.
Он засмеялся, сжал ее руку:
— Милая Полина Николаевна!
Честное слово, он был тронут.
Его ввели в директорский кабинет в тот момент, когда совещание там кончилось.
Люди складывали бумаги, сворачивали чертежи на длинном столе и выходили.
Остались кроме Николаева двое. Он их представил: парторг Скурихин Андрей Павлантьевич, заместитель директора Милованов Георгий Лукич.
— Мы с вами тезки. — Скурихин улыбался ласково и ласково руку пожимал.
Конечно, для такого разговора надо бы знать поточней, что ему предшествовало, по каким линиям шло, почему спешка началась. Информация — мать интуиции. Но нет так нет. Все же сорок один год он прожил на свете.
От той мимолетной встречи в перерыве совещания, когда Смолеев, сказав несколько полушуточных, как бы необязательных слов, познакомил его с Николаевым, который глядел хмуро, от той встречи к сегодняшнему разговору, несомненно, прочерчивалась линия. Скурихин мог улыбаться. И если получше поглядеть, то выходит, что они со Скурихиным не только тезки по именам — они еще и по делу крестники. «Однодельцы», как скажет юрист.
Тем временем сели, и разговор начался. Николаев говорил, не напрягая голоса: установочно, властно. И чем масштабней он развивал мысль о том, какой дом отдыха, вернее, комплекс намерены строить, тем все более похоронным становилось лицо Милованова. Он за каждым директорским словом рубли считал. Неожиданно завозил короткими руками по столу, как будто сгребал что-то или искал.
— Вы бы нам хоть нарисовали что-либо для видимости. Хоть на бумаге поглядеть, подо что деньги бросать. Деньги-то ведь какие!
— Ну, ты уж сразу-то не пугай, Георгий Лукич, — взял Андрея под свою защиту Скурихин. — Тут все же творческий процесс. Это мы к твоему характеру привыкли, а человек творческого труда — это, знаешь, совсем другой механизм…
Директор снял очки, дужкой почесывал широкую переносицу.
— Сразу не испугаешь, потом не испугается, Лукич дело знает. — И улыбнулся враз всем лицом.
— Лукич, Лукич… Последний человек на комбинате Лукич!
При небольшом росте и женственной мягкости форм лицо у Милованова было желчным.
А может, напускал на себя, роль такая.
Но Скурихин и тут шуткой смягчил:
— Так ты нам, Георгий Лукич, всю свадьбу испортишь. Фигурально выражаясь, невесте только еще предложение делают…
— То-то, что оженят, меня не спросивши! — И Милованов по мягкой шее похлопал себя звучно. И даже покраснел.
Роль. И должность. Чтобы директор мог делать широкие жесты и выглядеть красиво, должен быть у него и такой хамоватый зам. Не беда, если переберет через край, в случае чего можно его и одернуть. Но дело придется иметь с Миловановым, это уж точно. Впрочем, до дела далеко еще. А пока что его Николаев интересовал. Вот кто его интересовал сейчас.
Из всех проблем архитектуры есть одна, менее всего от архитектора зависящая, сложнейшая из сложных: заказчик. Рядом с великими творениями ему надо ставить памятник: не он создал, но он оказался способным понять и потому создано при нем.
И на том кладбище, где столько человеческого гения зарыто безвестно, ему же надо отлить памятник до небес. Андрей курил под мягкое жужжание вентилятора, при каждом повороте повевавшего на него ветерком. Слушал.
Что директор химкомбината мужик властный, в городе знали все. Но сейчас Андрей видел, что он еще и самолюбив. По глазам его это прочел. Это хорошо. А если стройка эта станет любимым детищем, тут многие возможности открываются для архитектора. Только не напугать заранее. Пусть поставят одну ногу, а вторую ставить придется. И улыбнулся, на себя взглянув: они еще и одной не поставили, а он уже двумя там стоит.
А в общем, все происходило, как в век реактивной авиации: полтора часа до аэродрома, полтора часа с аэродрома и двадцать минут в полете. Весь этот предварительный разговор длился двадцать три минуты, как показали электрические часы над дверью против директорских глаз. Много ли нужно, чтоб сделать человека счастливым? Двадцать три минуты разговора. Впрочем, для этого достаточно и трех минут.
Прощаясь, как бы теперь только вспомнив, Андрей руками развел:
— Я совершенно забыл предупредить, может, вы не совсем в курсе дела… Есть еще организационная сторона вопроса. Я ведь, в сущности, не частное лицо. У мастерской есть право…
Но они были в курсе дела, как он себе это и представлял. Не такие вопросы им решать приходилось.
Прощаясь с Миловановым, Андрей пообещал:
— Непременно все нарисую на бумаге.
— Да уж нарисуйте, нарисуйте что-нибудь такое капитально. — И Милованов щеками затряс, не суля мира наперед.
А Скурихин, тепло пожимая руку, сказал — как о выполненном задании доложил:
— У Игоря Федоровича будете, привет передавайте. Простой он человек. И человечный, вот что главное.
Не разубеждать же, что не каждый день он ходит пить чай к Игорю Федоровичу. Один раз случилось. А если все же такое впечатление создалось, значит, Смолеев счел нужным создать его. Вот и примем это как аванс.
ГЛАВА XXV
В центре города Андрей отпустил машину, обнаружив по часам, что сейчас в школе время большой перемены. Значит, Аня в учительской. Он вышел у первого телефона-автомата, и, стоя в стеклянной будке, волновался и ждал, пока ее подзывали. Почему все эти дни он смотрел на нее как на своего личного врага? Затмение, что ли, нашло?
— Я слушаю, — сказала Аня.
Когда он из дому говорит с ней по телефону, дети в соседней комнате кричат: «Можешь не повторять, что мама велела! Мы слышали!»
Вот такой поставленный учительский голос.
— Слушаю! — повторила Аня, уже беспокоясь.
Он сказал, приблизив трубку к губам:
— Ты — наша мама.
Аня помолчала.
— У тебя все хорошо?
— Все хорошо. Но не в этом дело.
— В этом. Именно в этом. И я уже привыкла.
— Ну прости.
— Хуже, что и ты начинаешь привыкать. И дети зависят от приливов и отливов.
А интонация все та же ровная, как в классе; кто не слышит слов, ни за что не догадается, о чем разговор. Но и слушать некому. В учительской сплошное гудение: не только ученики — учителя тоже рады, что вырвались на перемену, курят сейчас, и женщины не уступают мужчинам.
— Ты моя лучшая самая. Ты мама наших деток. Ну прощай ты и мне, дураку, иногда.
Она молчала.
— Аннушка!
Вот и Борька называет — Аннушка. У него украл, подлец.
— Ну все же я не самый худший из мужей?
— Вот только что!
Он слышал: она улыбается.
— Ты моя единственная.
— И еще ты не воруешь, — сказала Аня.
Самые нежные слова говорил он ей, стоя на улице в будке автомата: собственной жене объяснялся в любви на пятнадцатом году совместной жизни. Да еще средь бела дня. И обещал, что никогда никаких ссор между ними не будет. И сам верил в это.
А она знала: будут, будут не раз, потому что это жизнь. Но когда она была молодая, когда еще не умела прощать, ее это так обижало, что жизнь временами казалась невозможной. И вот тогда ссоры между ними бывали ужасны. А потом родились их дети, столько было с ними пережито, и жизнь научила ее и добрей быть и мудрей.
— Аннушка, родная, ну что же ты молчишь?
— Я из учительской, — напомнила она. А голос был глуше, глубже, но она все же владела им.
Когда Андрей вышел из автомата, он с удивлением обнаружил, что день-то пасмурный.