Константин Лагунов - Больно берег крут
В критических ситуациях время, будто наскипидаренное, срывается с привязи и прет вмах. Пока Ивась раздумывал да взвешивал, как бы неприметно, но точно словчить, промелькнула неделя.
За воскресным завтраком Клара пришпилила взглядом: «Как с затеей Фомина?» — «Раскручиваем, — отозвался он с показной небрежной деловитостью, а чтоб получилось вовсе убедительно, добавил тем же тоном, но заинтересованно и чуточку азартно: — Сама знаешь, как у нас. Гизятуллов — на главк, главк — на НИИ… пошло по кругу. Придется взрывать…»
При слове «взрывать» у Клары дрогнуло лицо и на нем отразилось не то изумление, не то восторг, но что-то уж очень необычное, встревожившее и удивившее Ивася. Он вдруг со страхом подумал: заявится сейчас Данила Жохов, что тогда?
Плеснулась острая неприязнь к настырному Жоху. Лезут такие вот, наступают, могут и за глотку. Дернул черт за язык пообещать.
Не приметила Клара Викториновна перемены в муже либо приметила, да истолковала по-своему. Приняв из рук Ивася чашку кофе, неожиданно с неподдельной нежностью сказала:
— Спасибо, милый.
Окатила радость Ивася, захлестнула, вздыбила… Он не воевал, не служил в армии, не знал, как чувствует себя человек в атаке, и все же испытал именно это чувство: он мчался в атаку. Все силы души и тела сфокусировались в едином желании — дойти, подмять, опрокинуть, сокрушить. Любой ценой. И, рассекая, опрокидывая невидимого противника, переступая поверженного, сказал азартно:
— Рядом с письмом Фомина напечатаю свою статью. Такую наступательно неотразимую, чтоб Гизятуллову и кто за ним пришлось уж если не сдаться, так попятиться…
Клара Викториновна чмокнула дочь в макушку, порывисто прижала к груди так, что девочка пискнула.
— Не перебери только, Саша. Чтоб в меру. А то весь огонь на тебя…
А сама торжествовала. Ликовала. Любила…
— Непременно покажу тебе перед засылом в набор, — великодушно пообещал он и начал было привычно собирать посуду со стола, но Клара Викториновна отстранила его.
— Сама уберу и вымою.
— Тогда мы с Валюшкой прошвырнемся в магазин. Надо пополнить запас макарон и концентратов. Пойдем, Валечка?
— Одевай ее. Я мигом. Сходим все вместе, как благопристойная средневековая семья.
Клара хаживала в магазин раз в месяц при чрезвычайных обстоятельствах, за чем-нибудь крайне неотложным и важным. А чтобы так вот, втроем — он, она и между ними Валя — такого на его памяти не случалось. И уж вовсе ошеломила Ивася жена, когда, уходя утром на работу, поцеловала в губы, сказав торопливой, влюбленной скороговоркой:
— Не руби только сплеча, Саша.
Он не шел, а плыл, парил в то утро над просыпающимися, еще малолюдными улочками строящегося Турмагана, всему удивляясь, всем восторгаясь. Ослепительная радость переполняла его. К чему бы ни прикасался взгляд или слух — все радовало, восхищало, ошеломляло красотой и внутренним смыслом. И дивно было, как же это он не видел, не чувствовал, не понимал доселе окружающий мир — неповторимо прекрасный и желанный…
Когда приютивший дочку бывший бакутинский особняк остался за спиной и восторженный Ивась еле заставил себя остановиться перед забеленной поземкой, ревущей, грохочущей, лязгающей бетонкой, подставив открытое лицо колкому от снежинок ветру, нежданно, как удар в спину, грянуло прозрение, качнуло, едва не сшибло с ног. «Она поверила. А я… я… не смогу… не сделаю…»
Оглушенный Ивась, болезненно ойкнув, кое-как переполз бетонку и побрел наугад, то и дело натыкаясь на забеленные снегом груды кирпича, штабели бетонных плит, цепляясь одеждой за высоченные пирамиды из труб, какие-то механизмы, запинаясь о невидимые под белыми барханами пни и коряги, скользя и срываясь с оледенелых деревянных тротуарчиков.
Кто-то согнутый, бородатый, в развевающемся будто на колу длиннополом, широченном пальто, вынырнул наперерез из-за угла, едва не сшиб с ног и заспешил мимо. Они отошли уже друг от друга на десяток метров и вдруг оба остановились, оглянулись, молча двинулись навстречу.
— Похоже, мы оба сошли с орбиты, — вместо обычного приветствия сказал Остап Крамор, и при этом не то жалобно сморщился, не то пришибленно улыбнулся…
Глава двенадцатая
1Ощетинясь дремучими лесами, Приобье живым колючим заслоном отгораживало земледельческий юг Западной Сибири от зоны вечной мерзлоты. Чем дальше на Север от того заслона, тем безлесней, однообразней и мрачней становилась гигантская равнина, неприметно превращаясь в безбрежную тундру — то сверкающую снегами, то полыхающую разноцветьем, то голубеющую великим множеством озер. А еще дальше, еще северней, начиналось даже мыслью неохватное Заполярье, с Ледовитым океаном, соединяющим обе половинки планеты. И где-то там, в невидимой точке соединения этих половинок, бог весть чем и как крепился один конец земной оси, вокруг которого миллиарды лет вращалась матушка-Земля.
От глубоких вздохов Ледовитого океана сдвигались, сшибались лбами тысячетонные айсберги, с неземным оглушительным громом раскалывалась десятиметровая толща ледового панциря, и на тундру налетал вселенский вихрь, сдирал с земли и с неба белую накипь, скручивал ее в валы и с победно ликующим подвывом и хохотом гнал их и гнал на Приобье…
С юга приобский заслон подпирали вековые — немеренные и нехоженые сибирские леса. С густыми кедровыми гривами, угрюмыми еловыми распадками, молитвенно прекрасными сосновыми борами, вокруг которых суетливо теснились березы в обнимку с осинами.
Чем южней от средней Оби, тем гуще белое в колкой зелени урманов. Белоствольные островки вставали на пути хвойного потока, целые рощи тонконогих стыдливых белян под зелеными кружевными накидками преграждали бесстрашно путь замшелым северным великанам. И те ломали, дробили строй, смиряли напор и резвость.
А берез появлялось все больше, и они уже не теснились, не жались, а привольно и неспешно гигантскими табунами брели и брели по росному высокому разнотравью, которое, все приметней густея и вздымаясь, превращалось в степь с дымчатыми ковыльными разливами, сусличьим посвистом и пряным медвяным запахом настоянных на солнце цветов и трав. Степной юг дышал зноем, слепил солнцем, пьянил ароматом. Отсюда летели к Приобью теплые, мягкие ветры, тревожа и волнуя все живое…
Где-то над колючей хребтиной приобского вала сталкивалось дыхание Юга с дыханием Севера, и порой одно уступало другому без бою, а порой закипал меж ними жестокий поединок, и оттого в погоде начиналась невообразимая, изнуряющая людей свистопляска. В течение коротких суток ртутный живчик наружного градусника то сползал за минус сорок, то вскарабкивался к минус четырем, потом снова стремительно елозил вниз, вплотную подползал к пятидесяти, чтоб через пару часов начать обратный путь к нолю. И все это с ветром, который то ледяными струями прошивал насквозь брусчатые дома и бараки, то, огрузнев от влаги, бился сонным налимом в стены, давил на плечи и головы.
Даже люди молодые не всегда выдерживали подобной атмосферной пертурбации и охали, крякали, терли свинцовеющие затылки, осоловело таращились на мутный небосвод, высматривая желанное солнышко. А таким, как буровой мастер Фомин, подобное боренье Севера с Югом стоило изнурительного перенапряжения всего организма. Утратившие природную эластичность и гибкость кровеносные сосуды не выдерживали резких колебаний атмосферного давления и то до звона в ушах, до светлячкового мельтешения в глазах давили на голову, то больно щипали и тискали сердце, выбивали его из ритма, сдвигали с места, подгоняя к самому горлу…
Три первых дня декабря так вот и каруселило погоду. Три дня Ефим Вавилович Фомин ходил с чугунной головой, глотал втихомолку зелененькие таблетки с непонятным незапоминаемым названием и пил крепчайший горячий чай с брусникой, почитая сей напиток за лучшее средство против гипертонии. Правая рука мастера Данила Жох неприметненько переложил на свои плечи все заботы о бригаде, а буровики, поняв и одобрив Данилово намерение, нарочито обходили мастера даже с самыми неотложными просьбами и обращались только к Даниле, который целую неделю не выезжал с буровой. И хоть Фомин сразу разгадал маневр своего помощника, но виду не подал. Благодарил в душе Жоха и злился на него, и на себя, и на весь свет за то, что износился до сроку.
Пятьдесят лет прожил на свете Фомин. И много и мало. Иногда мастер вовсе не чуял прожитых годов, работал взахлеб, на пределе, и лишь веселел от усталости, и радовался ей, и засыпал с думой о новом дне, о недоделанной работе, и зудил кулаки, и мысль вострил, готовясь назавтра покончить с делом прытче и ловчее нынешнего. С рассвета до темна слышалось его неукротимо задорное — «Шевелись, ребятушки». Но стоило психануть всерьез, потрепать нервы либо угадать под такую вот круговерть в погоде, и сразу сдавали больные сосуды, давили на голову и на сердце…