Игорь Боровиков - Час волка на берегу Лаврентий Палыча
Потому-то столь грустно нелепым оказался мой первый брак
Викторией. Действительно, бессмысленно было жениться, любя при этом другую бабу. Впрочем, я, ведь, и не сам женился, а по требованию советского консула в Алжире. Как-то в конце октября 1968 года он вызвал меня и сказал открытым текстом: "Или оформляйте, как положено, ваши отношения, или уезжайте домой. А блядство в колонии не потерплю". Я рассказал об этом разговоре Вике, и мы решили подать в консульство документы, ибо не хотели мы, ни она, ни я, уезжать из-за нашего блядства домой. Вот так всё просто и было…
И при этом, уже женившись на Виктории, я по прежнему приходил на берег Средиземного моря, садился и долго-долго смотрел на горизонт, представляя себе, что вот там, совсем рядом – Италия и Маша.
Всего-то за горизонтом… Между прочим, у Вики был такой же как у
Машки нос с горбинкой. Армянский и итальянский. А фигура даже лучше.
Рост повыше, ноги длиннее. И вообще она, Вика, была своя, русская, ибо армяне для меня всегда были свои. Так что, по всей логике, мне, конечно же, с ней должно было быть лучше, чем с иностранкой Машкой.
И я именно этот текст проговаривал себе каждый день за все те десять лет, что мы с ней были женаты. Через год у нас там в Алжире дочка родилась. Я тут же предложил назвать её Машей в честь украинской тещи моей, Марьи Тимофеевны. Теща, помнится, весьма была польщена, а
Вика промолчала, хотя всё уже давно про Марию-Пию знала. Да и как я мог ей об этом не рассказать с моей абсолютной неспособностью удерживать воду задним местом?! Сто раз в подробностях пересказал…
… А судьбы наши в Африке сплелись и в Африке же расплелись.
Неделю назад седьмого октября исполнилось ровно двадцать два года, как я улетел на пару лет по контракту в Анголу, будучи уже весьма сильно скомпрометированным в глазах и во мнении как собственной супруги, так и всей ее бакинской родни. Во-первых, я, имея, с их точки зрения, огромные возможности сделать карьеру, не делал абсолютно ничего. Не только не вступил в партию, когда была такая возможность, а даже уволился из знаменитого МГИМО, куда Погосовы определили меня на должность преподавателя весьма дефицитного и перспективного в те годы португальского языка. Ты представляешь,
Шурик, я, провинциальный питерский лох и профан, очутился вдруг в самом гнезде брежневско-щелоковского блата, в месте, где равномерно разлитая по всей стране злая сила словно бы концентрировалась и становилась почти осязаемой на ощупь, как в мавзолее. В таком эпицентре чувствовать себя вольготно могли лишь закованные в многослойную броню железно блатные, пронырливые души или те, кто в нем изначально родился.
Я же еще только на подходе к МГИМО (как, впрочем, и к мавзолею) сразу начинал исключительно болезненно ощущать каждой клеткой тела разлитую в воздухе концентрацию зла, что с каждым шагом становилась всё плотнее. Никогда не забуду первую встречу с этим институтом.
Осенью 71 года, сразу после возвращения из Алжира, стоял я на лестничной площадке главного здания у Крымского моста и курил, ожидая кого-то с кафедры романских языков. А рядом дымила группа студентов в модных прикидах, каких у нас на филфаке и не видали.
Как, вдруг, подлетает к ним эдакий отвратительный шибздик с абсолютно дегенеративной харей и начинает истерически визжать:
– Ребята! Как вам не стыдно! Ведь, вы же комсомольцы! Где ваши комсомольские значки?!
Я думал, что все обалдеют, но обалдел один только я, филфаковский провинциал. Остальные, жутко лебезя, начали перед этой тварью оправдываться, мол, извини, старик, сам не знаю, как он у меня оторвался и упал. Или, как вариант: Извини, друг, я сегодня случайно куртку одел, а значок у меня на парадном пиджаке остался, а я и не заметил, мол, бывает и на старуху проруха… Я смотрел на всё это действо просто с ужасом и никак не мог представить хоть что-нибудь подобное на филфаке. Там у нас из всей массы студентов комсомольские значки носили человек тридцать-сорок, которых презирали все, включая преподавателей, так что тем и в голову бы не пришло бегать по факультету и орать "Даешь комсомольский значок!". Впрочем, даже самих "значкистов" это мало волновало. Они на наше презрение клали с прицепом и во всю делали карьеры будущих больших начальников.
Боже, как он мне сразу стал отвратителен этот институт. Как там было жутчайше тоскливо после питерского филфака с человеческими лицами. В этой поучьей стеклянной банке нормальные физиономии, не хари, попадались в основном среди студентов, чаще девушек, особенно, рожденных в высокопоставленных семьях. А большинство преподавателей были, как на подбор, с жадными блатными брежневскими глазами и щелоковским волчьим оскалом. Исключением являлись только явное меньшинство тихих и грустных, вечно похмельных философов-алкашей, да совершенно замордованных, запуганных "лиц еврейской национальности".
Я еле вынес там пять лет и сбежал в первое попавшееся говенное издательство, как только в нем оказалось для меня место.
А в это время сама Виктория делала настолько головокружительную карьеру, что когда она обзавелась кучей подчиненных и начала не вылезать из загранкомандировок, то я стал звать ее только товарищ
Погосова или товарищ Парамонова. Впрочем, наша семейная жизнь рухнула именно по парамоновскому сценарию, ибо просто отсутствие у меня карьерного пыла я думаю, Вика терпела бы и дальше. Но, увы, в ту уже далёкую эпоху хранить супружескую верность, да еще во времена столь частых и долгих командировок жены, мне было абсолютно не по силам. А я предел своих сил всегда знал и не надрывался без толку..
Надо сказать, что Виктория Самвеловна и её родственники не столько были шокированы моими бесконечными изменами, сколько тем абсолютно неприемлемым для них фактом, что я своё блядство совершенно не умел скрывать. Как-то так само собой получалось, что они всегда узнавали о всех моих половых зигзагах, и очередная капля спермы заброшенная не туда, куда требовал супружеский долг, переполнила терпение добропорядочной бакинской семьи. Так что к моменту отлета в Луанду, мы практически уже не жили вместе, но какая-то надежда, что меня в очередной раз простят, еще оставалась.
Увы, за те полтора года, что я провел в Анголе, супруга поставила все точки над ii и банально ушла к другому, который отличался от меня абсолютно по всем параметрам. Он был непьющий, некурящий, партийный и руководящий, а собственное блядство умел прятать лучше, чем Штирлиц любовь к советской стране.
Однако, ровно 22 года тому назад, в такой же октябрьский день семьдесят восьмого, я еще не верил в столь радикальное изменение собственной судьбы и находился в потрясении не от того, что семейная жизнь грозится пойти ко дну, а потому, что вместо мелко склочной редакции, развеселого московского блядства, тусклой и мирной русской осени я внезапно оказался совсем в ином мире, даже в другом полушарии, в совершенно экзотической стране, где, ко всему прочему шла война. Событие это произвело тогда на меня такое огромное впечатление, что напал очередной приступ графомании, и я начал с утра до вечера стучать по взятой с собой пишущей машинке. При этом ума хватило подкладывать копирку. Посему хотелось бы сканировать и отправить тебе текст самого первого из моих ангольских писем, а, коли понравится, то дошлю и другие, ибо уж больно они характерны для того времени. Кстати, это были последние годы, когда я еще продолжал
Машу любить. Скорее всего, по привычке. Тем более, что главная больница Луанды, где работало большинство наших врачей, и, где я почти каждый день появлялся, называлась Ошпитал Мария-Пия. Помнится, сидел в одних плавках на балконе гостиницы Кошта ду Сол, на высоченном берегу над бухтой Мусулу, пил английский джин с тоником, и, пуская пьяную слезу, привычно повторял: Маша, Машенька, Мария-Пия.
Хотя передо мной за горизонтом уже давно была Бразилия, а не
Италия моих грез. Впрочем, всё это не мешало мне вспоминать, вспоминать и настукивать на машинке с вложенной в неё копиркой.
Вот, ниже, слово в слово, текст первого, написанного в Анголе, сразу после приезда письма, которое я отправил моей секс подруге и коллеге по португальской редакции издательства "Прогресс" Танюши
Карасевой, (увы, никогда не исповедовал железный принцип: не живи, где живешь).
Луанда, 11 октября 1978
Таня, феномен "авиация" настолько каждый раз бьет по мозгам, что тому, кто никогда не был ни дипкурьером, ни послом по особым поручениям, привыкнуть к нему абсолютно невозможно. Прошедший четверг еще столь осязаем, словно он где-то прямо передо мной, на расстоянии вытянутой руки. Достаточно закрыть глаза, чтобы услышать шум московских улиц, почувствовать мелкий холодный осенний дождь, увидеть серый бесконечный город, толпы людей без лиц и имен, потоки рычащих металлических громадин, улепетывающих в туннель под улицей