Джузеппе Маротта - Золото Неаполя: Рассказы
Я не перестаю работать, я прощаюсь с жизнью, святой отец: вы оправдаете мою боль? Говорят, что у мертвецов еще несколько часов продолжают расти ногти, если это так, положите мне на грудь не только распятие, но и все, что нужно, чтобы писать, не лишайте меня из ложного почтения моих последних часов работы.
— Вы задыхаетесь, сын мой. Настало время — помолимся.
— А что же я только что делал, святой отец?
— Сын мой, признайтесь в своих прегрешениях.
— В другой раз, святой отец.
Из книги «Камни и облака»
Коррида
Дон Пабло Имера, молодой атташе испанского посольства, приехал в Берлин двадцатого мая одна тысяча девятьсот восемьдесят третьего года. Город, восстановленный из руин сорок пятого, сверкал под весенним солнцем, как элегантная новинка в витрине магазина. Дон Пабло был знатен, остроумен и хорош собой, он быстро включился в светскую жизнь столицы.
Уже несколько десятилетий планета Земля была для всех ее обитателей радушным домом; специальная международная организация пеклась о мире, а бог пекся об этой организации; трава и мысли росли на свободе, призывников неизменно просили явиться на следующий год, ружья и ножи изготовлялись только для охоты.
Тридцатого июня одна тысяча девятьсот восемьдесят третьего года дон Пабло, сделавшийся к тому времени членом «Кружка гребли на Шпрее», отложил весла и сказал рулевому:
— Не скрою, барон, мне становится жарко.
Барон К. улыбнулся.
— А может быть, и немного скучно? — сказал он. — Завтра я еду в свое имение и как раз собирался вас пригласить.
Компания выехала из города в пяти больших автомобилях; кроме Пабло и барона, в нее входила еще красивая жена последнего и с десяток дам и господ из высшего света. Путешествие было веселым; несколько раз дон Пабло почувствовал в своих спутниках какое-то подавленное возбуждение: их глаза блестели так, как блестят они только во время танцев, — ночным чувственным блеском. Машины свернули с шоссе и ехали теперь по территории бескрайних поместий барона.
— Так что, может быть, приобщим дона Пабло? — неожиданно сказала баронесса К.
— Я так и знал, что тут какая-то тайна, — пошутил молодой дипломат. — Куда вы меня везете?
Барон К. сделался серьезным, в нем появилась даже какая-то напряженность.
— На войну, — сказал он.
Будучи воспитанником Оксфорда, Имера не смутился.
— Воевать? — спросил он.
— Нет, только посмотреть.
— Но какая сейчас может быть война?
— Самая настоящая.
— Почему же о ней никто не знает?
— А она по разным причинам ведется тайно и в небольших масштабах. Бывает это раз в году и длится всего около месяца. Мы пользуемся при этом территорией в тридцать квадратных километров; там есть речки, возвышенности, несколько деревень, небольшой городок. В каждой армии около тысячи человек, их выращивают специально для войны.
— Как у нас быков для корриды? — прервал его испанец.
— Совершенно верно. Кроме того, там есть еще и мирное население, тысяч эдак пять. Сражающиеся пользуются хотя и мелкокалиберным, но очень эффективным оружием. Безопасность зрителей, а их очень много, почти гарантируется: об этом заботятся боковые судьи, а кроме того, построены специальные укрытия. Впрочем, вы все увидите собственными глазами. Военные действия только начались.
Дон Пабло, воспитанный в Англии, и глазом не моргнул. Он представил себе что-то вроде больших маневров, бескровных или почти бескровных; а честно говоря, он ничего толком просто не успел себе представить, так как они подъезжали к полю боя. Уже доносился до них приглушенный расстоянием безостановочный стрекот пулеметных очередей, слышался гул самолета. Дон Пабло и его спутники вышли из автомобилей и углубились в просторный туннель; по туннелю текла разгоряченная толпа, напомнившая испанцу праздник Пьедигротты, на котором он присутствовал однажды, будучи в Италии. Поле битвы было окружено галереей, отходившие от нее боковые проходы вели к многочисленным бронированным башням, которые служили зрителям для наблюдения. Все это было похоже на большой автодром с той только разницей, что здесь, по мере того как сражение перемещалось, публика выбегала на поле, а то даже устремлялась прямо к месту, где бой был в самом разгаре. Дон Пабло видел пылающие разрушенные дома, обломки стен, на которых ветер трепал пробитые пулями афиши или хлопал оторванной ставней; видел висящие на деревьях или горящие тела крестьян, обложенные бензиновыми канистрами; видел, как, размахивая детским башмачком, смеется, не в силах остановиться, какая-то женщина; видел, как брызнули в разные стороны ящерицы из-под сутаны, прикрывавшей останки священника; видел старика, прибитого к кресту, в буквальном смысле распятого, с надписью над головой: «Шпион»; видел трупы прекрасных белокурых юношей, застывших в позе борьбы: смерть только обездвижила их и выбелила их лица. В полевых госпиталях лежали солдаты без рук, солдаты без ног, солдаты без лица; какой-то лейтенант медицинской службы совершенно невозмутимо сообщил дону Пабло, что применяет автаназию.
При виде тела бойца, который в течение трех дней один удерживал целый плацдарм (вокруг него было разбросано несколько десятков трупов вражеских солдат), баронесса К. вдруг забилась в истерике.
— Ах, красавец, какой красавец! — кричала она, пытаясь броситься на тело героя.
Приходилось сдерживать и других дам, которые тоже выглядели чрезмерно возбужденными.
— А, вечный этот психоз! — сказал с нервной усмешкой барон.
Несколько недель спустя, после того как оставшиеся в живых генералы побежденной армии обсудили условия сдачи и, обо всем договорившись, покончили с собой, дон Пабло сказал своим друзьям:
— Я вижу, что война, которая с некоторых пор всем народам мира кажется недопустимой, стала у вас национальным спортом. Пока вы занимаетесь ею тайно, но, судя по тому, что я видел, думаю, что в конце концов, сохранив прежние масштабы, вы ее узаконите, как узаконили мы корриду. Лично я, однако, считаю, что коррида — зрелище более благородное.
— Не думаю, чтобы того же мнения придерживались быки и лошади, — сказал барон К., принимаясь фотографировать груду сбившихся в клубок мертвых тел. Из-за облаков вышло солнце: оно было достаточно кровавого цвета.
Герой
Герой возвратился домой; он тихонько раскачивает кресло-качалку, в котором сидит и молчит. Раскачивание это, когда оно слишком затягивается, приводит к любопытным последствиям: оно раздражает жену и мать, заставляет дребезжать посуду в буфете, по-видимому, наносит какой-то ущерб комнате и мутной электрической лампочке и, главное, беспокоит ворчливого соседа, который живет внизу.
— Ну хватит же, тебе не надоело? — восклицает наконец жена, и в ее фразе звучит интонация просьбы, за которой стоит: «Считаю до трех и становлюсь упреком».
Герой перестает раскачиваться, в тот же миг за окном перестает раскачиваться и небо родины.
(Небо. Никто не смотрит на него во время боя. Даже если в нем полно самолетов с бомбами и пулеметами. На время сражения небо фактически перестает существовать. Смерть спускается не сверху — она идет или бежит по траве, она приходит за нами, за множеством из нас, из какого-то места неподалеку: смотрите, смотрите, горизонт вдруг растягивается и тут же стягивается снова, как затяжная петля! Даже убитый летчик по-настоящему умирает только тогда, когда, принесенный товарищами или рухнувший вместе с обломками своего самолета, он снова коснется земли. Горе тому, кто во время боя смотрит на небо. Это значит, что он лежит на земле и копыта лошади, жестокие и милосердные, вот-вот закроют ему глаза, если только их не опередят гусеницы танка, которые одновременно подомнут под себя множество тел и лиц; но если человек будет видеть облака и звезды до тех пор, пока на поле боя не установится тишина, если его подберут подоспевшие санитары, он никогда не захочет больше слышать о войне; его будет трудно снова заманить под ружье. Небо настолько несовместимо с войной, что у многих из лежавших навзничь солдат Герой, вздрогнув, видел вдруг лицо человека, который своему противнику не враг, а друг. «Вперед! — кричал он тогда, спеша увести подальше тех, кто был еще жив. — Мы победили, мужайтесь!»)
Герой все раскачивается и раскачивается; хотя с тех пор, как он вернулся домой, у него нет никакого желания двигаться; он не хочет выходить, знакомиться, встречаться с приятелями. Он отказывается сопровождать куда бы то ни было мать и жену. Обе они расстраиваются из-за этого, каждая по-своему. «Ты что, так настрадался, что и меня уже не любишь?» — читает он в обращенном к нему взгляде молодой женщины. Старая женщина его понимает и в то же время не понимает, она уверена в одном — его надо как-то подбодрить, и потому все время роется в шкатулке с наградами и документами. Никакого толку. Герой продолжает раскачиваться и предоставляет женщинам ходить к мессе, в кино, к родственникам без него. Ему не нравится толпа. Она полна подобий. Однажды на бульваре он вздрогнул и позвал: «Антонио!» В другой раз долго бежал за Луиджи, но как могли они быть Антонио и Луиджи, эти прохожие?