Майкл Каннингем - Начинается ночь
Он толкает одну из двух стеклянных дверей, она не поддается (почему в Нью-Йорке одна дверь обязательно заперта?), стараясь подавить чувство неловкости, открывает другую — незапертую. В это время суток Старбакс наполовину пуст — несколько пар женщин, два одиноких молодых человека с лэптопами (в финансовом отношении это больше чем осмысленно — заплатил четыре сорок за чашку кофе и сиди хоть целый день).
У окна в глубине зала он видит Миззи.
— Привет, — говорит Миззи.
А что еще он может сказать?
— Рад тебя видеть, — говорит Питер.
Интересно, различима ли нота сарказма?
Миззи уже взял кофе (большой капучино, ты невольно отмечаешь такие детали).
— Хочешь кофе? — спрашивает он.
Питер хочет. На самом деле не хочет, но было бы уж совсем дико сидеть напротив Миззи даже без чашки. Питер встает в очередь (перед ним двое: полная чернокожая девушка и парень с зачесанными набок волосами в шерстяном свитере, двое из бесчисленного множества тех, кто, по случайному стечению обстоятельств, остался не запечатлен на футболках и ланчбоксах Виктории Хванг). Питер кое-как справляется с этой вынужденной паузой, жутким стоянием в очереди за чашкой кофе.
Затем он снова возвращается к Миззи, пытаясь побороть абсурдное чувство, что неправильно было заказывать латте.
Миззи все такой же. Если уж на то пошло, это заурядное место только подчеркивает его бледную красоту наследника престола. Вот его римский нос, большие карие глаза из Диснея, вот прядь черных волос, спадающая на лоб ровно посередине.
Вот прислоненный к ножке стола рюкзак, с которым он приехал в Нью-Йорк.
Питер первым нарушает молчание. Какое-то чувство собственного достоинства у него еще осталось.
— Ты до смерти напугал Ребекку, — говорит он.
— Я знаю. Мне очень жаль. Обязательно ей сегодня позвоню.
— Может, объяснишь, почему ты так сорвался?
— А как ты думаешь?
— Я задал вопрос.
— Я не могу жить у вас и притворяться, что ничего не произошло.
— Минуточку, не ты ли сам утверждал, что ничего не произошло.
— Я защищался. Ради бога, Питер, мы стояли у твоего дома, мы должны были ужинать с моей сестрой. Не мог же я прямо там упасть в твои объятия.
Отчаянное, умопомрачительное чувство охватывает Питера. У него комок в горле и перехватывает дыхание. Значит, это правда: этот мальчик — эта реинкарнация юной Ребекки, грациозная и духовная Би, это живое произведение искусства — признается ему в любви.
— Не мог, — говорит Питер.
У него дрогнул голос? Возможно.
Пауза. На миг, всего лишь на миг Питерова решимость тает. Он не должен этого делать — ни Ребекка, ни Би ничем этого не заслужили, и вообще, сможет ли Ребекка когда-нибудь прийти в себя после такого (Би, скорее всего, сделает ненависть к отцу главным делом своей жизни, что, может быть, даже принесет ей некоторое удовлетворение, тем более что у нее и так богатая практика). У Питера кружится голова. В ушах звон. Он вот-вот совершит этот необратимый поступок, еще чуть-чуть, и у него никогда уже не будет возможности думать о себе как о порядочном человеке.
— Ты сказал ей? — спрашивает Миззи.
Что?
— Разумеется, нет.
— И не скажешь?
— Ну… Это следует обсудить, тебе не кажется?
— Пожалуйста, не рассказывай ей.
И тут Питер говорит:
— Миззи, я чувствую к тебе что-то особенное… Я думаю о тебе, ты мне снишься — неправда, тебе снится, что ты описался и что за тобой гонятся, но тем не менее — я не знаю, любовь ли это, но, во всяком случае, это что-то совсем новое и я не уверен, что смогу жить, как раньше.
Миззи выслушивает все это со странным безразличием. Только выражение его глаз меняется. В них опять возникает влажное сияние. И впервые его чуть заметное косоглазие придает ему глуповатый вид.
— Я о наркотиках.
Аа…
И тут Питер с ужасом — нет, до конца он еще этого не осознал — начинает догадываться… У него мурашки по коже. Кровь приливает к голове и на миг кажется, что его снова вырвет.
Он слышит свой голос как бы со стороны:
— То есть тебя волнует только то, чтобы я не рассказал ей про наркотики?
У Миззи хватает такта промолчать.
Значит, это шантаж, ловушка. Ни больше ни меньше. Ты, Питер, ничего не скажешь про наркотики, а я ничего не расскажу про поцелуй.
— Значит, все это были просто слова? — спрашивает Питер. — Все то, что ты говорил о…
Только не разрыдайся, придурок; не хватало еще залиться слезами в Старбаксе перед этим бессердечным мальчишкой.
— Нет, это не просто слова, — говорит Миззи, — я действительно любил тебя все эти годы. Я бы не стал тебя обманывать, но, послушай, ведь ты — муж моей сестры.
Действительно. Питер — муж его сестры. На что, собственно, он рассчитывал?
Он просто верил, что некая сила, намного превышающая его собственную, перенесет его из этой жизни в какую-то другую. Верил.
— Мне очень жаль, — говорит Питер.
А что, собственно, он имеет в виду? Кого ему жаль?
— Не жалей.
— О'кей, не буду. Что ты теперь собираешься делать?
— Наверное, поеду в Калифорнию. У меня есть друзья в районе Залива.
Значит, ты поедешь в Калифорнию. У тебя есть друзья в районе Залива, даже не в Сан-Франциско.
— И что ты там будешь делать?
Голос Питера звучит отдельно от него самого, Питер словно бы находится где-то вне своего тела.
— Один мой приятель занимается компьютерной графикой. Ему нужен партнер. В компьютерах я вроде бы разбираюсь неплохо…
Ты разбираешься в компьютерах… Намерен заняться компьютерной графикой со своим приятелем в районе Залива. Тебе вовсе не хочется отправляться в Грецию, чтобы какое-то время любить и вскоре бросить мужчину постарше в доме на холме. Эта мысль никогда не приходила тебе в голову.
Тебе требовалось только, чтобы я не проболтался твоим сестрам. Короче говоря, ты хотел спасти свою задницу. А для этого — в качестве подстраховки — надо было посадить меня на короткий поводок.
— Разумная идея, — произносит голос, идущий откуда-то из-за его левого плеча.
— Ты можешь пообещать, что ничего не расскажешь Ребекке?
— Если ты пообещаешь, что попрощаешься с ней до отъезда.
— Конечно. Я скажу, что сбежал, потому что мне стало стыдно, что я так и не захотел стать арт-дилером. Она поймет.
Это правда: она поймет.
— Все что угодно, лишь бы сработало, — говорит Питер.
— Ты меня очень поддержал.
Поддержал? Возможно, а может быть, я был в таком бреду, что предал тебя, как часто случается с любовниками. Когда именно придет сообщение о передозе?
— Можешь не благодарить, — отзывается Питер, — ты все-таки мне не чужой.
И затем не остается ничего, кроме как встать и выйти.
Они прощаются на ничем не примечательном продуваемом перекрестке Девятой авеню и Семнадцатой улицы. Подхваченный ветром полиэтиленовый пакет проносится ровно над их головами.
— Тогда до вечера? Ты ведь зайдешь?
Миззи поправляет лямку рюкзака.
— Если ты не против, я бы лучше просто забежал к Ребекке в редакцию.
— То есть у нас ты уже не появишься?
Лямка на месте. Миззи дарит Питеру еще один — видимо, последний — из своих влажных взглядов.
— Я не вынесу второй такой ночи, а ты?
Спасибо тебе, Миззи. Спасибо, что ты все-таки признаешь, что что-то, что-то произошло. Нечто, по поводу чего ты испытываешь столь же трудно определимое чувство, как неловкость.
— Наверное, нет. А тебе не кажется…
Миззи ждет.
— …что Ребекка несколько удивится такой спешке.
— Она привыкла. Она меня знает.
Ты так думаешь? Ой ли? А о том, что ты дешевка, она тоже знает? Дешевка и посредственность.
Наверное, нет. Для Ребекки Миззи — произведение искусства, как и — еще недавно — для Питера. Пусть так и остается.
— Что ж, — говорит Питер.
— Я тебе позвоню из Калифорнии.
— Как ты туда доберешься?
— На автобусе. У меня сейчас плоховато с деньгами.
Нет, Миззи, ты не поедешь туда на автобусе, Ребекка этого не допустит.
Сначала она постарается отговорить тебя от этой затеи, а когда поймет, что ничего не выйдет и ты все равно сделаешь то, что наметил (разумеется, твои реальные дела ей неизвестны), то купит тебе билет на самолет. Мы оба это знаем.
— Счастливо добраться.
Неужели, Питер, это твои прощальные слова?
— Спасибо.
Они пожимают друг другу руки. Миззи поворачивается и уходит.
Вот и все. А Питер-то вообразил, что он сможет сойти с орбиты, разрушить чужие жизни (не говоря уже о своей собственной), не чувствуя себя — да, ему казалось, что это возможно — преступником, потому что страсть сильнее всего, даже если это самообман, даже если все это обречено с самого начала. История любит романтические трагедии. Ей нравятся Гэтсби и Анны Каренины; она прощает их, пусть даже стирая их в порошок. Но что касается Питера, неприметной фигуры на сером манхэттенском перекрестке, ему, похоже, придется и простить и растерзать себя самому, потому что больше, кажется, никому нет до него никакого дела. Вместо лазури и узора золотой листвы над его головой — пасмурное, не по сезону холодное апрельское утро. Никто не отольет его в бронзе.