Уильям Гэсс - Картезианская соната
Чтобы читатель не вообразил, будто я выдумываю и привношу в ранние годы Пеннера свойства, проявившиеся значительно позднее, я процитирую здесь отрывки из его дневников — первые, еще неуклюжие каракули. Он начал записывать события своей жизни очень рано и продолжал вплоть до безвременной кончины. И записи эти отличаются поразительной неизменностью содержания и тона на протяжении многих лет, хотя, разумеется, стиль их менялся по мере того, как Пеннер взрослел и набирался знаний. Дневники его зрелых (и последних) лет все больше посвящались философским размышлениям. Лютеру Пеннеру всегда хотелось узнать, «как» и «почему»…
Апрель, 1. Подарили на день рождения тележку. Колеса не красные.
Апрель, 18. Меня три раза вытолкнули из моей тележки. Из моей! тележки! Сегодня утром Миллисент сказала, что я… «мизи-пизи».
Май, 4. Что такое «мизи-пизи»? Миллисент продоложает обзывать меня. Почему? Она запачкала штаны. Я ей не сказал. Берегись, Миллисент!
Май, 25. Энди повырывал все цветы у миссис Патнем. Сюлли подставил мне подножку, когда я бежал. У меня до сих пор синяк на руке! Я плакал перед его папой. Крэйг завтра собирается на пикник. Надеюсь, что пойдет дождь. Марш — ябеда.
Май, 26. Вышло! Вышло! Дождь! Я слышу, как он стучит в окно. Хорошо! От-лич-но! Придется посидеть дома, но это не важно.
Май, 30. Миллисент меня толкала, много раз! Почему?
Июнь, 11. Мы ездили на ферму. Видел лошадей, коров, коровьи лепешки, кур. Гуси понравились меньше всего. Шипят и гогочут, точно как Миллисент! Несколько раз падал. По дороге домой папа загнал машину в кювет. Я заткнул себе рот носовым платком, чтобы не хохотать.
Июнь, 17. В соседний дом въехал жирный краснорожий парень. Стоял, зажав нос, на парадном крыльце. Почему?
Июнь, 19. Наверно, потому, что он знает, что это никому не нравится.
Лютер в детстве не отличался здоровьем, да и вырос слабым и робким, и, как сам он с огорчением вспоминает, вечно от него можно было слышать «да, согласен», «несомненно», «разумеется», «очень разумно», «истинная правда», «прекрасно», плюс при этом робкая, приниженная улыбочка, открывающая неровные зубы, — в конце концов коллеги стали относиться к нему с подозрением; его перестали назначать в комиссии или в помощники кому-либо, зато поручали такую работу, где над головой не нависало начальство, перед которым пришлось бы ходить на задних лапках, и где, поначалу с трудом, а позднее со все большим спокойствием и уверенностью он правил самодержавно собою, закаляя, как сталь, свою душу в горниле злобы и собирая разрозненные моменты прошлого в единую картину, мораль которой была просто-таки вопиющей; в те дни он припомнил, например, как еще малым ребенком на детской площадке неоднократно плевал на деревянную горку, чтобы враг, съезжая по ней, замочил себе штаны; будучи чуть постарше, бросал мух в стакан лимонада здоровенным спесивым девчонкам, а уже подростком, сняв грязные носки, вытирал ноги о столовое серебро своей тетки.
Каким бы очевидным ни казался этот принцип для нас, Пеннер не сразу открыл его, и лишь когда он расширил круг исследования, обогатив собственный опыт историческими сведениями, уже в конце долгого и трудного пути, истина предстала перед ним; особенно важной оказалось одно событие: вскоре после того, как ему вспомнился случай с серебром, имевший место в знойный августовский полдень (как приятно ковырять вилкой между пальцами ног, записано в его дневнике), он прочел в книге по истории Италии о знаменитом кардинале Ипполито д'Эсте, человеке поразительной прямоты и моральной целеустремленности. Проведав, что Анджела Борджиа предпочла ему его брата, дона Джулио, — эта болтливая распутница неосторожно призналась, что восхищается цветом глаз и ресницами своего Джулио больше, чем готовым к ее услугами телом Ипполито, — кардинал, когда ему довелось встретиться с братом на дороге (а тот ехал, горделиво красуясь, разодетый, но без серьезной свиты), указал на него своим слугам и вскричал: «Убейте этого человека и выколите ему глаза!» Об особой важности случая свидетельствует то, что Пеннер, прочтя все это, приложил палец к губам и затаил дыхание, как будто стараясь не выдать некий секрет. Ситуация очень живо описана в дневнике, а затем следует фраза: «Я внезапно осознал, что подлинное различие между тем, как я решил вытереться серебром тетушки Шпац, и свирепым приказом ревнивого кардинала заключается не в том, что мы хотели разного, а в том, что мы на разное отважились».
Семейство Пеннеров было ничем не примечательно, и трудно понять, как на такой скудной почве могло произрасти такое великое древо. Сам Пеннер только заметил в письме, которое послал мне в те печальные последние дни, что у отца его была привычка постоянно ругать вполголоса абсолютно все и вся вокруг, в частности, жену и сына, но также и скрипучие ступеньки, перекосившиеся двери, сломанные карандаши, протекшие батарейки, гнутые гвозди, пролитый кофе, пятна на рубашке, автомобильные гудки, газетные статьи, биржевые новости, частые простуды сына Лютера, сопровождаемые кашлем, насморком и чиханием, холодные закуски (бутерброды с копченой колбасой, шпинат под майонезом), остывший суп, холодную погоду, шлепанцы в такую погоду и пол спальни, когда не мог найти шлепанцы. Особенную ярость вызывали у него радиокомментаторы. «Кэлтенборн, каплун ты паршивый, что ты можешь знать об автомобилестроителях? — обращался он к радиоприемнику, но при этом прятался за развернутой газетой, словно оттуда за ним подглядывали. — Да ты, наверно, идиот, Scheisskopf, ежели возомнил, будто знаешь, что предпримут рабочие у Крайслера! (Отец Пеннера особенно ненавидел всякие профсоюзы.) Эти профсоюзники шипят, и извиваются, и проползают во всякую щель, потому как они — змеи, гады, — ворчал он несколько многословно, — и укусят всякого, кто попадется на пути!» (Тут он скрючивал пальцы наподобие когтей.) Один из комментариев Кэлтенборна вызвал у него такую реакцию: «Нужно иметь жирные тевтонские мозги, чтобы до такого додуматься! Плохи твои дела, Кэлти, мозги у тебя уже так размягчились, что и скрипеть-то не могут!» Отцовская ругань редко звучала в полный голос, но практически никогда и не утихала, аккомпанируя чертовски дурацкой утренней газете, чертовски дурацкой дыне, которую ложкой не уешь, чертовски дурацкому меду, текущему сквозь пальцы, чертовски черствым гренкам, расцарапавшим ему все небо.
Отец Лютера был человек мускулистый и массивный, отчего его постоянная робость выглядела еще непригляднее. А вот мамаша, хрупкая, с изысканными манерами, способна была в лицо обругать водопроводчиков за профнепригодность, вернуть в магазин некачественный товар, отчитать официанта за пережаренные котлеты. Зато укрывшись за надежными стенами автомобиля с поднятыми стеклами, за обложкой книги, в темноте зрительного зала, — вот там отец позволял себе комментировать вовсю, ибо он, Джером Пеннер, ни в чем не замешан, о нет, сэр, ничего противозаконного, он не позволяет себе вкушать от запретного плода, он заранее знает, что замышляет Джон Л. Льюис, что Бетт Дэвис развратна до мозга костей, а преподобный Кафлин — фашист!
Возможно — мы не имеем права пренебрегать таким простым объяснением, — что в пеннеровской концепции чистой мести отразилась привычка его отца проклинать все на свете тайно, а вслух только ругать картинку в кино и материть голос в радиоприемнике. Ведь известно, что отцовские привычки зачастую внедряются в психику сыновей в преображенной, символической форме.
Однако истинный источник вдохновения Пеннера, на мой взгляд, следует искать не в этих распространенных родительских изъянах, которые всем нам наносили душевные раны, но в наблюдениях над привычками его сверстников — партнеров по детским играм и соучеников, — откуда и проистекло разоблачение их «грязных душонок» и откровение, которое он сам в редкий момент горячей увлеченности назвал столь же важным, хотя и не таким благородным, как открытие Сократом души.
Мы должны отказаться, при всем нашем величайшем уважении, от декартовского, почти линейного способа рационального объяснения, потому что откровения редко являются плодом усилий разума, карабкающегося с одной конкретной и четко определенной ступеньки на другую, шаг за шагом, ступенька за ступенькой, как карабкается пожарник, спасающий кого-то; скорее они нарастают более извилистым путем, как сливки в сепараторе: обезжиренное молоко опускается вниз, но одновременно бесчисленные капельки жира свободно всплывают вверх, каждая сама по себе, независимая, как монада Лейбница, пока наконец, почти незаметно, не сливаются в массу, покрывающую снятое молоко, и нам остается только снять сливки.
Когда юный Лютер Пеннер, пребывая еще в полном неведении о теории, протирал серебро своей тетки носками, вынутыми из теннисных туфель и только что снятыми со своих ног (применение самих ног для этой цели пришло ему в голову намного позже), он действовал из чистого энтузиазма, то есть не учел, что выходка может иметь последствия, способные огорчить его самого. Он должен был помнить, что тетка редко принимала гостей, и то исключительно родственников, из которых семейство Пеннеров было ближайшим и любимейшим, и потому существовала отличная от нуля вероятность, что столовое серебро, предоставленное в пользование Лютеру несколько месяцев спустя, лежало непотревоженное в своей обитой бархатом коробке, пока повседневные обязанности исполняли более простецкие приборы, а значит, предстояло мазать себе хлеб, как ему пришлось признать про себя, грязью с собственных пальцев.