Андреа Де Карло - О нас троих
Крестьянин остановился у поворота под выступом скалы и показал куда-то вниз, на две каменные постройки, сливавшиеся с унылым, неровным пейзажем, сам бы я их, может, и не заметил. Близился вечер, свет был странный, как бы обесцвеченный, словно солнечные лучи пробивались сквозь огромную серую линзу, спрятанную прямо над облаками.
Я спустился по крутой дорожке — сплошные выбоины и ямы, ветер так сильно дул мне в лицо, что сердце заходилось. Когда я подошел к домам, навстречу мне с густым, хриплым лаем выскочила огромная овчарка, а вслед за ней — две маленьких дворняжки: они рычали, скалились, скребли когтями землю и все хотели цапнуть меня за лодыжки. Ту, что поменьше, я видел на фотографии, которую мне когда-то прислала Мизия, но в жизни эта дворняжка оказалась куда менее дружелюбной. Я ускорил шаг, с нарастающей паникой озираясь по сторонам. Из-за поленницы высунулась девочка лет трех, посмотрела на меня секунду диковатым взглядом, потом бросилась со всех ног к одному из каменных домов и шмыгнула в дверь.
В поломанном деревянном загоне, понурив тяжелую голову, стоял осел, серые и черные козы позвякивали колокольчиками на поросшем кустарником каменистом склоне справа от меня, на пятачке сухой, белесой земли между домами возились куры. Тут же валялось дырявое жестяное ведро, у стены стояли вилы и грабли; ветер трепал какие-то цветные тряпки, мужские брюки и детские трусики на веревке, натянутой меж двух столбов. Старая ванна, использовавшаяся как поилка для скота, утопала в грязи: вокруг нее животные разбрызгивали воду, топтались, рылись в земле. Я сравнивал то, что видел, с картинкой, которую нарисовал себе по письму Мизии и по фотографии, и мне казалось, что все еще сложнее и безнадежнее, чем я себе представлял, от каждой незначительной детали еще сильнее сжималось сердце. Что заставило Мизию приехать сюда, думал я, какие душевные муки стояли за якобы обретенным покоем и отрешенностью, о которых она мне писала.
Я боялся внезапно увидеть ее и старался дышать спокойнее, не оглядываться по сторонам, расслабить мышцы шеи. Ремень дорожной сумки врезался в плечо, хотелось пить, есть, и я не знал, из-за какого угла или двери она появится.
Из-за двери, за которой исчезла маленькая девочка, вышла девушка с платком на кудрявых волосах, в свитере из грубой шерсти, джинсах и сабо; она подозрительно на меня посмотрела. Собаки заняли пространство между нами, еще старательнее лая и скаля зубы.
— Мизия дома? Я ее друг. Меня зовут Ливио.
В глазах у нее что-то мелькнуло, но она покачала головой.
— Elle n’est par là,[38] — сказала она.
— Но она ведь живет здесь, да? — спросил я, почти с отчаянием.
— Non,[39] — сказала девушка, качая головой. Из-за ее спины высунулась маленькая девочка и мальчуган постарше, оба — с темными глазенками-пуговицами, загорелые, грязные, в самодельной одежде и разваливающихся тряпичных тапочках.
— Разве она не с вами живет? — сказал я слишком громко и взмахнул руками — слишком широко взмахнул. Я все ждал, что Мизия вот-вот выскочит из второго серого каменного дома, уронит то, что будет держать в руках и бросится мне навстречу. — Она писала мне, что живет здесь. Вместе с сыном, его тоже зовут Ливио. И со своим парнем.
Я крутил головой во все стороны, руки у меня дергались, как у марионетки, дышать спокойно не получалось.
Кудрявая девушка еще раз отрицательно покачала головой, равнодушно и без всякой доброжелательности. Со склона, на котором паслись козы, спустился парень со спутанными, как и у меня, волосами, только рыжими, в руках он держал длинную палку, возможно, с целью самообороны. Девушка повернулась к нему и стала что-то говорить; из всего стремительного потока свистящих, царапающих звуков я понял только «Мизья».
Рыжеволосый парень тоже сказал мне «Elle n’est par là» и так же, как девушка, покачал головой; он уперся одной рукой в бок, а другой сжимал палку: нет бы унять собак, которые совсем разошлись от собственного лая и готовы были на меня наброситься с трех сторон.
Но я не мог пошевелиться, словно застыл в безвоздушном пространстве, и сил не было даже шагу ступить. Это было слишком: не найти Мизию после того, как я не нашел Марко в Лондоне; в моем внутреннем пейзаже обрушились горы и высохли реки, и ощущение, что нет никаких больше ориентиров, мгновенно вытеснило все мысли.
Я так и стоял, не двигаясь, собаки лаяли, а семейка колонистов смотрела на меня с откровенной, непонятной мне враждебностью, и тут появился высокий парень с длинными пегими волосами и козлиной бородкой; я сразу понял, что это и есть парень Мизии, хоть никто ничего мне не сказал. Серые глаза — глаза мечтателя или второстепенного святого, высокий и худющий, похожий на человека, который одержим какой-то целью и готов ради нее на любые жертвы, истово веря, что все равно добьется своего.
— Я друг Мизии. Хотел повидать ее, — сказал я ему.
— Мизия уехала, — сказал он по-итальянски; в глазах у него были грусть и решимость.
— Когда?
— Два месяца назад.
За его спиной прошлепали цепочкой гуси; одна из маленьких дворняжек отвлеклась от меня и побежала за ними.
— Куда она поехала? — спросил я.
— Не знаю, — сказал он голосом человека, пережившего непоправимую, необъяснимую потерю. — Она хотела вернуться в город. Не знаю, в какой.
— А ребенок? — спросил я.
— Увезла его с собой, — сказал парень. И поскольку я продолжал вопросительно смотреть на него, добавил: — Ты ведь о ее сыне?
— Но ведь и твой тоже, — сказал я. Мне хотелось спросить, не могли бы мы присесть с ним хоть на пару минут и выпить вместе по стакану воды или козлиного молока и поговорить.
— Нет, — сказал он. — Только ее сын.
Ему было слишком больно об этом говорить, а остальные отнеслись ко мне слишком неприязненно, третья собака вернулась и еще яростнее лаяла на меня, и никто не предложил мне присесть или войти в дом. Я поднял руку и сказал:
— Ладно, я ухожу. До свидания.
Я вернулся обратно по утоптанной дорожке — сплошные выбоины и ямы, а бежавшие по пятам собаки лаяли и скалили зубы. В ушах свистел ветер, по небу быстро проплывали черные тучи; я пытался прикинуть, сколько мне добираться до городка, если никто меня не подвезет. Казалось, кругом не холмы, а бурное море, и я боялся утонуть.
6
Я был настолько раздавлен и угнетен, что совсем перестал соображать и, добравшись на поезде до побережья, пересел на ночной поезд до Италии, который шел почти со всеми остановками, так что стоило мне заснуть, положив голову на локоть или свернувшись, как я снова просыпался от тряски и скрежета железа; в вагоне пахло овощным супом, куревом и старой обивкой. Наконец утром я оказался в Милане, где стояла удушающая жара.
Но стоило мне выйти из здания вокзала под портики, где, вытянувшись в ряд, ждали пассажиров желтые такси, как на меня навалилось мучительное ощущение, что здесь я тоже не дома, как и в любом другом уголке мира. Я пытался сообразить, кого бы или что бы мне хотелось видеть в Милане, но ничего не приходило в голову. Мизия и Марко пропадали неизвестно где, мою квартиру-пенал снимал пятидесятилетний флейтист, мама по телефону говорила таким встревоженным голосом, что только нагоняла на меня еще больший страх, бабушку занимали лишь склоки на работе, как-бы-мой галерист даже не ответил на последнее письмо, в котором я спрашивал, как обстоят мои дела. Я уже не понимал, зачем приехал в Милан, когда можно было сразу махнуть на Менорку, — разве что здесь столько всего было связано с Марко и Мизией.
Я все повторял себе, что когда-то жил без них, и ничего, — только это не помогало. То, что я не нашел их и даже не знал, где они, совершенно выбивало меня из колеи, что-то подобное я испытывал в детстве, когда, уставившись на какой-нибудь предмет, непрерывно думал о его названии, форме — и внезапно переставал понимать, на что я смотрю, так что предметы вокруг и их названия тоже теряли смысл, и тогда оказывалось, что весь город вокруг меня состоит из непонятных пустот и объемов.
Выход был один, как в детстве: бежать к бабушке. Я был не в состоянии думать, не поступаю ли по-детски, или смешно, или сентиментально, или еще как; я просто сел на трамвай и поехал к ней: усталый, грязный, голодный, навязчивый, несчастный.
К ее дому я подъехал в восемь часов утра, а в клинику она уходила не раньше половины девятого; все же я поинтересовался у консьержки, дома ли бабушка, и услышал, что дома. Я поднялся пешком на восьмой этаж, потому что после долгих лет полудикой жизни стал бояться лифта и поклялся в Лондоне, в гостинице, что больше им пользоваться не буду. Я так нуждался в поддержке и утешении, что у меня дрожал палец на кнопке звонка, а еще я старался не смотреть на стены лестничной площадки: казалось, они наступают на меня со всех сторон.