Элис Манро - Ты кем себя воображаешь?
Она подумала, что зря купила вино, и простыни, и сыр, и черешню. Тщательные приготовления — верная дорога к провалу. Но Роза не понимала этого до момента, когда открыла дверь и стук ее сердца обратился из радостного в унылый, словно бодрый колокольный перезвон комически (для всех, кроме Розы) перешел в скрежещущий вой туманной сирены.
За долгие часы в дождливой ночи она хорошо представила себе, что теперь будет. Она прождет все выходные, выдумывая разные оправдания для Симона, и ей будет все хуже и хуже от неопределенности. Она будет бояться выйти из дому, чтобы не пропустить телефонный звонок. В понедельник, вернувшись на работу — оглушенная, но слегка утешенная реальностью окружающего мира, — Роза наберется храбрости и напишет Симону записку, отправив ее на адрес кафедры классической литературы.
«Может, начнем посадки в огороде в следующие выходные? Я накупила семян [это была неправда, но она собиралась купить их, если бы он откликнулся]. Дай мне знать, приедешь ли ты, но если у тебя другие планы, то ничего страшного».
Потом она забеспокоится: не слишком ли холодно звучит это упоминание о других планах? А если его убрать — не будет ли записка слишком назойливой? Вся ее уверенность в себе, вся легкость на сердце начнут утекать через брешь, но Роза попытается их подделать.
«Если будет слишком сыро для огородных работ, можно поехать покататься на машине. Можно даже сурков пострелять. Пока. Роза».
Потом снова начнется ожидание, по сравнению с которым эти выходные — лишь несерьезная разминка, скомканное вступление в серьезный, всеобъемлющий, мучительный ритуал. Роза будет совать руку в почтовый ящик и не глядя вытаскивать ворох почты; упорно сидеть в колледже до пяти часов вечера; загораживать телефон подушкой, делая вид, что не обращает на него внимания. По принципу «если не смотреть на чайник, он закипит быстрее». Она будет засиживаться ночами над выпивкой, и эта глупость не надоест ей настолько, чтобы все разом прекратить, потому что ожидание будет перемежаться такими вечнозелеными, свежими надеждами, такими убедительными оправданиями его намерений! На определенном этапе она сама себя убедит, что он, конечно же, заболел — иначе никогда не покинул бы ее. Она позвонит в Кингстон, в городскую больницу, спросит о его состоянии, и ей скажут, что такого пациента у них нет. На другом этапе она пойдет в библиотеку колледжа, возьмет архивную подшивку кингстонской газеты и станет читать некрологи, чтобы узнать, не сыграл ли он случайно в ящик. Потом, окончательно сдавшись, холодная и дрожащая, она позвонит ему в университет. Девушка в канцелярии скажет, что он уехал. В Европу, в Калифорнию; он преподавал в университете только один семестр. Ушел в поход, уехал в свадебное путешествие.
А может, девушка в канцелярии скажет: «Минуточку» — и переключит Розу на него, вот так, запросто.
— Алло?
— Симон?
— Да.
— Это Роза.
— Роза?
Нет, конечно, все не будет так ужасно. Будет гораздо хуже: «Я собирался тебе позвонить», или «Роза, как ты поживаешь?», или даже «Как там твой огород?».
Лучше потерять его сразу. Но, проходя мимо телефона, она положила на него ладонь — может быть, пощупать, не теплый ли, а может, подбодрить.
В понедельник утром, еще затемно, Роза уложила все, что, по ее мнению, могло понадобиться, на заднее сиденье машины и заперла дверь, так и бросив слезящийся камамбер на кухонном столе. Она двинулась на запад. Она предполагала, что пробудет в отъезде дня два, пока не придет в себя и не сможет спокойно смотреть на простыни, вскопанные грядки и тот кусок обоев за кроватью, куда она положила руку, чтобы ощутить сквозняк. (Но если так, зачем же она взяла с собой сапоги и зимнее пальто?) Она написала письмо в свой колледж — она умела виртуозно лгать в письмах, но не по телефону, — в котором сообщала, что должна срочно ехать в Торонто, так как ее близкий друг смертельно болен. (Может, эта ложь была и не очень виртуозной, — может, тут Роза перехватила.) Она не спала почти все выходные и непрерывно пила — понемногу, но все время. «Я не собираюсь этого терпеть», — громко сказала она, когда грузила вещи в машину. Скрючиваясь на водительском месте, чтобы написать письмо — хотя это было бы гораздо удобней сделать в доме, — она думала обо всех безумных письмах, написанных ею за всю свою жизнь, нелепых отговорках, которые она придумала, покидая очередное место или боясь покинуть очередное место из-за очередного мужчины. Никто не ведал всех масштабов ее глупости; люди, с которыми она дружила по двадцать лет, не знали половины историй ее бегства, не знали, сколько денег она потратила, как и чем рисковала. Вот она я, думала она чуть позже, за рулем, выключая дворники, когда дождь наконец перестал, — в десять утра в понедельник, останавливаясь на заправке; останавливаясь, чтобы снять деньги со счета, когда открылись банки; она была деловита и бодра, она помнила, что ей нужно сделать, и кто бы догадался, какое унижение, какие воспоминания об унижениях и какие предчувствия бились у нее в голове? А постыдней всего была надежда — та, что поначалу так коварно роет подкоп, хитро маскируясь (впрочем, ненадолго). Через неделю она уже порхает и чирикает и распевает гимны у райских врат. Она и сейчас уже принялась за работу, нашептывая Розе, что, может быть, в эту самую минуту Симон заворачивает машину на дорожку у ее дома, стоит у двери, сложив ладони — умоляя, издеваясь, извиняясь. Мементо мори.
Но даже так, даже если это правда — что случится в один прекрасный день, как-нибудь утром? Как-нибудь утром она проснется и поймет по его дыханию, что он лежит без сна рядом с ней и не касается ее и что ей тоже не следует касаться его. Женские касания так часто бывают просьбами (Роза узнала бы это, или заново узнала бы, от него); женская нежность — это жадность, женская чувственность — корыстна. И Роза, лежа рядом с ним, начнет мечтать о каком-нибудь ярко выраженном изъяне: тогда ее стыд сможет свернуться вокруг этого изъяна, окружить его защитным кольцом. В отсутствие такого изъяна она вынуждена будет стыдиться себя всей, факта своего физического существования в целом, наглого, вездесущего, всепоглощающего, тлетворного факта. Ее плоть покажется обреченной: толстой и пористой, серой и пятнистой. Его тело под вопросом не будет, никогда; это он имеет власть осуждать или прощать, а откуда ей знать, простит ли он ее когда-нибудь? Он может сказать «иди ко мне» или «убирайся». После Патрика она уже никогда не была в отношениях независимой стороной, той, которая диктует свои условия; может, она исчерпала всю свою власть — весь запас, который был ей отпущен.
А может, она вдруг услышит его голос на очередной вечеринке: «И тогда я понял, что опасность миновала. Я понял, что это добрый знак». Это он будет рассказывать свою историю какой-нибудь шлюховатой девице в шелке леопардовой расцветки — или, что еще хуже, кроткой длинноволосой девушке в вышитой сорочке, и эта девушка рано или поздно возьмет его за руку и уведет через дверной проем в комнату или пейзаж, куда Роза не сможет за ними последовать.
Да, но разве не может быть так, что ничего этого не случится? Разве не может быть так, что будет только доброта, и овечий навоз, и непроглядные весенние ночи с хором лягушек? То, что он — в первые же выходные — не появился и не позвонил, может вообще ничего не значить. Просто у него другой темп; и это вовсе не зловещий признак. С такими мыслями Роза притормаживала каждые миль двадцать и даже искала место, где бы развернуться. Но все же не разворачивалась, прибавляла скорость, думая, что проедет чуть дальше, чтобы уже точно прочистить мозги. И ее опять затапливала память о том, как она сидит на кухне, и чувство потери. Так и продолжалось — туда-сюда, словно машину тянул назад огромный магнит, и притяжение то нарастало, то убывало, то нарастало, то убывало, но никогда не усиливалось настолько, чтобы заставить Розу развернуться. Через некоторое время она уже ощущала некое безличное любопытство — это притяжение стало казаться ей настоящей физической силой, и Роза начала задумываться, не слабеет ли оно с расстоянием. Вдруг где-то впереди, в какой-то определенной точке Роза вырвется из-под действия этой силы, почувствует момент, когда ее перестало тянуть назад?
И она все ехала вперед. Маскока; Лейкхед; граница с Манитобой. Иногда Роза спала в машине, поставив ее на обочине, по часу или около того. В Манитобе стало слишком холодно для этого, и Роза остановилась в мотеле. Она ела в придорожных ресторанах. Прежде чем войти в ресторан, она причесывалась, красилась и делала особое выражение лица, отстраненное, кроткое, близорукое, характерное для женщин, которые подозревают, что на них смотрит какой-нибудь мужчина. Не то чтобы она ждала, что в ресторане обнаружится Симон, но, кажется, не исключала этого полностью.