Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел
И эти бестелесные фантомы его жизни возникали с ужасающей четкостью, со всей сумасшедшей близостью видения. То, что миновало пять лет назад, оказывалось совсем близко — только протянуть руку, и в этот миг он переставал верить в собственное существование. Он ждал, что кто-нибудь его разбудит; он слышал могучий голос Ганта под обремененными лозами, сонно глядел с крыльца на яркую низкую луну и послушно шел спать. Но оставалось все, что он помнил о бывшем прежде, и все «что если бы…». Причина непрерывно переходила в причину.
Он слышал призрачное тиканье своей жизни; мощное ясновиденье, необузданное шотландское наследие Элизы, пылающим обращенным назад лучом пронизывало все призрачные годы, выискивая среди теней прошлого миллионы проблесков света, — маленькая железнодорожная станция на заре, дорога в сумерках, уходящая в сосновый лес, смутный огонек в хижине под виадуком, мальчик, который бежал среди скачущих телят, лохматая грязнуха в рамке двери с табачной жвачкой, прилипшей к подбородку, осыпанные мукой негры, разгружающие мешки из товарных вагонов у склада, человек за рулем ярмарочного автобуса в Сент-Луисе, прохладногубое озеро на заре.
Его жизнь свертывалась кольцами в буром сумраке прошлого, точно скрученный двойной электрический провод; он давал жизнь, связь и движение этим миллионам ощущений, которые Случайность, утрата или обретение мига, поворот головы, колоссальный и бесцельный напор непредвиденного бросали в пылающий жар его существа. Его сознание в белой живой ясности выбирало эти точки опыта, и призрачность всего остального становилась из-за них еще более ужасной. Так много ощущений, возвращавшихся, чтобы распахнуть томительные панорамы фантазии и воображения, было выхвачено из картин, проносившихся за окнами поезда.
И все это поражало его благоговейным ужасом — жуткое сочетание неизменности и перемены, страшный миг неподвижности, помеченный вечностью, в котором и наблюдатель и наблюдаемый, стремительно летящие по жизни, казались застывшими во времени. Был миг, повисший вне времени, когда земля не двигалась, поезд не двигался, грязнуха в дверях не двигалась, он не двигался. Точно бог резко поднял свою дирижерскую палочку над бесконечной музыкой морей, и вечное движение замерло, повисло во вневременной структуре абсолюта. Или же — как бывает в кинофильмах, демонстрирующих движения ныряльщика или лошади, берущей барьер, — движение вдруг окаменевает в воздухе и неумолимое завершение действия приостанавливается. Затем, доканчивая свою параболу, подвешенное тело падает в бассейн. Но эти пылавшие в нем образы существовали без начала и конца, без обязательной протяженности во времени. Зафиксированная вовне времени грязнуха исчезла зафиксированной, без момента перехода.
Ощущение нереальности возникало из времени и движения — потому что он представлял себе, как эта женщина, когда поезд прошел, вернулась в дом и взяла чайник с углей очага. Так жизнь оборачивалась тенью, живые огни вновь становились призраками. Мальчик среди телят. Где после? Где теперь?
Я, думал он, часть всего, чего я коснулся и что коснулось меня, — того, что, не имея для меня существования, кроме полученного от меня же, стало не тем, чем было, приобщившись тому, чем я был тогда, а теперь вновь изменилось, сливаясь с тем, чем я являюсь теперь, а это, в свою очередь — завершение того, чем я постепенно становился. Почему здесь? Почему там? Почему теперь? Почему тогда?
Слияние двух мощных эгоизмов — обращенного вовнутрь угрюмого эгоизма Элизы и расширяющегося вовне эгоизма Ганта — превратили его в фанатичного прозелита религии Случайности. За всей бестолочью, бессмысленными тратами, болью, трагедиями, смертью, смятением неуклонная необходимость шла своим путем; если малая птица падала на землю, отзвук этого воздействовал на его жизнь, и одинокий свет, который падал на вязкое и безграничное море на заре, пробуждал перемены в море, омывающем его жизнь. Рыбы поднимались из глубин.
Семя нашей гибели даст цветы в пустыне, алексин нашего исцеления растет у горной вершины, и над нашими жизнями тяготеет грязнуха из Джорджии, потому что лондонский карманник избежал виселицы. Благодаря Случайности — каждый из нас — призрак для остальных и своя единственная реальность: благодаря Случайности — огромным петлям, на которых поворачивается мир, и крохотной пылинке; камню, который дает толчок обвалу, камешку, круги от которого ширятся и ширятся на поверхности моря.
Вот так он ощущал себя в центре жизни; он верил, что горы замыкают сердце мира; он верил, что из хаоса случайного в непредотвратимый миг возникает неизбежное событие и прибавляется к итогу его жизни.
За невидимыми противоположными склонами гор плескался мир, как огромное призрачное море, населенное огромными рыбами его фантазии. Разнообразие этого неизведанного мира не имело конца, по ему были присущи порядок и цель; там приключения не грозят бессмысленной гибелью, там доблесть вознаграждается красотой, талант — успехом, все заслуги получают достойное признание. Там есть опасность, там есть труд, там есть борьба. Но там нет путаницы и бессмысленных трат. Там нет слепого блуждания. Ибо облюбованная Судьба упадет в предназначенный момент, как слива. В волшебстве не бывает беспорядка.
По всему саду этого мира раскинулась весна. За горами земля уходила к другим горам, к золотым городам, к пышным лугам, к дремучим лесам, к морю. Во веки веков.
За горами лежали копи царя Соломона, игрушечные республики Центральной Америки и маленькие журчащие фонтаны во внутренних двориках; а дальше — облитые лунным светом кровли Багдада, зарешеченные оконца Самарканда, облитые лунным светом верблюды Вифинии, испанское ранчо Тройного Зеро, Дж. Б. Монтгомери и его прелестная дочь выходили из своего личного вагона на железнодорожное полотно где-то на Дальнем Западе; и увенчанные замками отроги Грауштарка, казино Монте-Карло, дарящие груды золота, и вечно синее Средиземное море, матерь империй. И мгновенное богатство, выстуканное биржевым телеграфом, и первый ярус Эйфелевой башни, где расположен ресторан, и французы, поджигающие свои бакенбарды, и ферма в Девоншире, белые сливки, темный эль, зимнее веселье у камина, и «Лорна Дун», и висячие сады Вавилона, и ужин на закате с царицами, и медленное скольжение барки по Нилу или мудрые пышные тела египтянок, раскинувшиеся на облитых луной парапетах, и гром колесниц великих царей, и сокровища гробниц, похищаемые в полночь, и винный край французских замков, и теплые ноги под ситцевой юбкой на сене.
На фракийском лугу возлежала царица Елена, и ее прекрасное тело было обрызгано солнцем.
Тем временем дела шли неплохо. В первые годы в «Диксиленде» болезни несколько мешали Элизе зарабатывать столько, сколько она могла бы. Однако теперь она поправилась и выплатила последний взнос за дом. С этих пор он целиком принадлежал ей. Тогда он стоил приблизительно 12 000 долларов. Кроме того, она заняла 1500 долларов под двадцатипятилетний страховой полис в 5000 долларов, срок которого истекал через два года, и значительно перестроила дом: добавила большую спальную веранду на втором этаже, пристроила две комнаты, ванную и коридор с одного конца, и удлинила коридор, добавив три спальни, две ванные и ватерклозет с другого. Внизу она расширила веранду, устроила большую террасу под верандой-спальней, пробила арку в столовую, чтобы использовать ее как большую спальню в мертвый сезон, расширила маленькую кладовую, превратив ее в столовую для своих, и пристроила каморку к кухне для себя.
Строительство велось по ее собственным планам и из самых дешевых материалов — в доме навсегда остался запах сырой древесины, дешевой политуры и грубо наложенной штукатурки; зато она получила восемь-девять новых комнат всего за 3000 долларов. За год до этого она положила в банк почти 2000 долларов — ее банковский счет почти достигал 5000 долларов. Кроме того, она была совладелицей мастерской Ганта на площади — тридцать футов по фасаду, — которая оценивалась в 20 000 долларов и приносила ежемесячно 65 долларов арендной платы: 20 от Жаннадо, 25 от «Водопроводной компании» Маклина, занимавшей подвал, и 20 долларов от типографии Дж. Н. Гилспая, занимавшей весь второй этаж.
Кроме того, три хороших участка для застройки на Черрион-авеню, оцененные в 2000 долларов каждый или в 5500 долларов за все три; дом на Вудсон-стрит, оцененный в 5000 долларов; 110 акров на заросшем лесом горном склоне с фермерским домом, несколькими сотнями яблонь, вишен и персиковых деревьев и несколькими акрами пашни, за которые Гант получал ежегодно 120 долларов арендной платы и которые были оценены в пятьдесят долларов акр, а всего 5500 долларов; два дома на Карсон-стрит и на Данкен-стрит, сданные железной дороге и приносившие 25 долларов в месяц каждый — вместе они оценивались в 4500 долларов; сорок восемь акров в двух милях над Билтберном и в четырех милях от Алтамонта на оживленной дороге в Рейнолдсвилл, которые они оценивали в 210 долларов акр, то есть всего 10 000 долларов; три дома в Негритянском квартале — один на Лоуэр-Вэлли-стрит, второй в тупике Бомонт, сразу же за большим домом негра Джонсона, и третий на Шорт-Оук, оцениваемые соответственно в 600, 900 и 1600 долларов и приносившие в месяц 8, 12 и 17 долларов (итого 3100 долларов и 37 долларов ежемесячной квартирной платы); два дома за рекой в Уэст-Алтамонте, в четырех милях от города, оцененные в 2750 долларов и в 3500 долларов и приносившие в месяц арендной платы 22 доллара и 30 долларов соответственно; три участка, затерянные в чащобе на диком горном склоне в миле от главной дороги, ведущей в Уэст-Алтамонт, — 500 долларов, и дом, не сданный внаем, объект проклятий Ганта, на Лоуэр-Хэттон-авеню — 4500 долларов.