Юрий Морозов - Если бы я не был русским
Кажется, мой призыв как-то глухо прозвучал среди занятой чрезвычайно важными делами общественности. Дамы и незамужние особы, оправившись от ложной истерики и притворного стыда, расхватывают под ручки доноров мужского пола и разбегаются с ними от греха подальше. Ну, помогай вам Бог. А вот Серафима этот фрейдизм, по-моему, достал.
Со своего орлиного возвышения он дослушал «игру на флейте» до конца, ибо не желал закрывать глаза на действительность, а убежать от неё он не мог иначе, чем проложив путь свой через поляну, где исполнялся этот номер. Они уже давно скрылись среди деревьев, а Серафим всё сидел на своём столпе. Настала ночь, но умиротворяющая картина ночного неба отчего-то вызывала в нём одну ярость. «Сестра, — говорил горам и звёздам Серафим. — Ха-ха-ха, сестра, сестричка, ха-ха-ха». Вспомнились её губы, очень красивые, нежные такие и совсем не каннибальские.
Автор немного удивлён чувствительностью своего героя. Разве не муж он, а мальчик. Разве белые братья и сестры не костяные и жильные, а серебряные, например. А не думал ли он, что главный брат — Иисус Христос, а пресловутая сестра — Мария Магдалина. Надо к тому же понимать, что у людей отняли одну из радостей жизни — еду, значит её нужно чем-то возместить. В те несчастные 3–4, а у некоторых сильных личностей 5–6 часов между трапезами, когда двуногие выродки обезьяньего племени (пока оставим всё на совести пресловутого богохульника Дарвина) ничем особенным не заняты, при условии, что они продрыхали свои законные 8-10 часов, они редко бывают способны на что-либо иное, кроме труда и секса. А труд в братстве, как известно, не имел быть привилегией его членов. Итак, вполне логичным завершением всего вышеперечисленного оставался секс. Я бы на месте Серафима страшно удивлялся тому, что секс не стал единственным способом времяпровождения братьев и сестёр. Хотя вполне возможно, всё ещё впереди.
Своеобразные, конечно, ощущения вызывает скандальное крушение кумиров, да ещё уличённых в вакханалиях каннибализма. Но разве не встречался с крушениями и с каннибалками мой герой и раньше. Встречался нос к носу, ухо к уху. А не кормил ли он сам своим белком бедную Лину, которая в конце концов предательски предпочла перейти на другую диету. Не падал ли он с лестниц любимых или, по крайней мере, желанных женщин, не знает ли он, чем занимаются высокоуважаемые мужчины с глубокоуважаемыми женщинами, когда по недогляду пионерской организации, профсоюза, трудового коллектива или домочадцев их оставляют одних-одинёшенек в лесах, сараях, банях, под вагранками или в заглушённых кабинетах инструкторов райкома ВЛКСМ. Мы знаем это, но, увидев тайное въявь, стыдимся, а надо бы стыдиться раньше да своего лицемерия. Сам знаю, тяжко падать с облаков на землю, от которой так хотелось убежать. И что за невезенье Серафиму! Куда ни ткнётся — всё одно и то же: инстинкты, комплексы да голый фрейдизм. Прямо наваждение какое-то. Неужели же никто другой ему и впрямь не попадётся?
Время лупить
Нона стояла в толпе людей с плакатами, собравшихся возле Смольного, людей, в толпу которых раньше, до изнасилования и до ареста Вадика, собравшегося в Израиль и несколько месяцев поэтому нигде не работавшего и за это арестованного как «опасный преступник», она бы никогда не вошла по своей воле. Ей нечего было делать в толпе, состоящей из одних евреев, а если всё-таки что-то делать, то то же самое, что и в любой другой толпе. Но их, разрозненных, забывших о существовании друг друга, заставили вспомнить об этом, собраться с плакатами и требовать отпустить с миром ехать туда, где им не будут тыкать в лица «жидовскими мордами» и топками горящих печей.
А может быть, сыграло роль то, что её вчера оскорбили даже на почте. Сначала утром раздался телефонный звонок и возмущённый женский голос протявкал в трубку, что на её имя получена телеграмма весьма легкомысленного содержания и если она хочет её получить, то пусть сама приходит на почту, а почтальоны такие пустяки разносить не обязаны.
— Что вы говорите! Кто вам давал право определять смысл или бессмыслие полученных телеграмм? Вы не забыли, что работаете не в воинской части и не в исправительно-трудовом заведении, а на почте… — успела проговорить Нона, как трубку на том конце провода повесили, пробормотав что-то ругливо-невнятное по поводу её еврейской фамилии. Кстати, с почтой такое случалось уже не в первый раз. Как-то несколько месяцев не приходили письма от одного влюблённого в неё парня, служившего тогда в армии. Он писал ей через 2–3 дня, сходил с ума от того, что она не отвечала, а её почтовый ящик пустовал, как ящик дочери врага народа. Потом выяснилось, влюблённый ефрейтор адрес писал настоящий, правильный, а фамилии для неё каждый раз придумывал разные: нежно любовные, условно многозначительные и, конечно, кое для кого подозрительные. Так вот, все его письма, пропущенные военной цензурой, гражданским отделением связи были задержаны для тайного выяснения личностей многочисленных особ, проживающих в скромной петербургской двухкомнатной квартире на Большой Охте.
Небольшую толпу отказников постепенно окружила масса, сначала молчаливая и только глазастая, а потом выбрасывающая из себя то крик «убирайтесь, мы вас не держим», то очередное склонение слова «жид», то просто какую-нибудь похабщину. Но вскоре безликая, бесформенная масса обрела и лик, и форму. Кто-то воздвигся над ней и в милицейский рупор призывал к «единению, оздоровлению, консолидации, изгнанию из рядов народа-богоносца, народа-героя космополитов и злобствующих сионистов».
Голос в мегафоне был незнакомый, железный, но интонации его и некоторые неправильные ударения напомнили о чём-то неприятном. Масса вокруг рупора зашлёпала аплодисментами, раздались свистки и чей-то одинокий, словно зарезанный крик «бей жидов». Толпа загустела, надвинулась. Нона видела вокруг серые лица тех, кто держал плакаты. Плакаты слегка вибрировали. Внезапно раздались свистки и трели милицейских сирен. Милиция решила вмешаться. Мегафон оратора оказался совсем близко, он выкрикивал что-то высоко взведённым повизгивающим голосом, и Нона, наконец, его узнала. Аверьянов. Милиция заталкивала демонстрантов в неведомо как возникшие машины с решётками на окнах и дверях. Нона подалась куда-то в сторону от кутерьмы, протиснулась сквозь навалившуюся массу и в поредевшем людьми пространстве ускорила шаги. Кто-то из толпы пытался её догнать, и она почти бегом доторопилась до угла улицы, за которым не было ни милиции, ни толп. Чьи-то шаги настигли её уже за углом. Она хотела оглянуться, но две пары рук, обхватив одни за шею, другие за талию, увлекли её в тёмный проём подъезда, а несколько тяжёлых ударов по голове и в живот послужили ответами на вопросы, возникшие было в оторопелом мозгу.
Последней каплей в море Серафимовых разочарований и бедствий оказалась после бегства обратно в город встреча с бывшим другом художником, насильно дефлорированным, как мне подсказывают внимательные читательницы, двумя дефективными потенциальными преступницами. Бывший друг был в отличном настроении с кем-то в чёрном пиджаке с красным галстуком.
— А ну, зашли в «Погребок», у меня «капуста» из кармана выпадает, не помещается, — скомандовал бывший друг и: сказано-сделано. Зашли и сели. За водкой друг разговорился, расчувствовался, вспоминал нищее прошлое и жалел нищее Серафимово настоящее.
— А чем ты зарабатываешь? — поинтересовался Серафим. — Не телом же. Живописью разве сейчас проживёшь?
Но выяснилось, что прожить можно и очень комфортабельно. Главное, иметь покровителя и заказчика.
— Я тут на днях портрет Аверьянова закончил.
Серафим вздрогнул от знакомой фамилии, но Аверьяновых на свете, кто знает сколько?
— Могучая модель рождает могучие произведения. Я писал раньше кого попало и не понимал этого закона. А здесь вышел собирательный и вместе с тем глубоко индивидуальный тип русского интеллигента-народника, и даже не интеллигента и не народника, а прямо Георгия Победоносца. — И он, переглянувшись с чёрнопиджачником, ухмыльнулся вместе с ним им одним ведомой шутке.
«Что за бред? — думал Серафим. — Какие такие нынче интеллигенты-народники, да ещё победоносцы впридачу?»
— Вот это люди, а не дефективные недоноски. А помнишь, я тебе рассказывал про двух олигофренок, что меня тогда на кладбище затрахали? Я их тогда пожалел, не сжёг, а теперь жалею, что оставил в живых.
— Почему жалеешь?
— Ты понимаешь, они же никому не нужны и никому нужны не будут, особенно теперь.
— Почему особенно теперь?
— Потому что сейчас, как никогда, важен выбор способа борьбы. Или пацифизм и милосердие и, как следствие размазывание нашей русской каши без масла ещё на двести веков. Или, пусть даже волюнтаризм, но волюнтаризм оправданный, осмысленный и оформленный предыдущими неудачными экспериментами масонских революций.