Опасна для себя и окружающих - Шайнмел Алисса
У меня никогда в жизни не было так мало планов.
— Мы подкорректируем состав медикаментов, — продолжает Легконожка.
Я жду, что она пообещает добавить к препаратам стабилизаторы настроения, пообещает больше не лишать меня снотворного, пообещает отныне постоянно держать меня хотя бы на половинной дозе успокоительных, но вместо этого Легконожка говорит:
— Я добавлю к твоим лекарствам антидепрессанты.
— Депрессия не входит в мой диагноз.
Люси жаловалась, что ее заставляют пить антидепрессанты, хотя никакой депрессии у нее нет.
Стоп. Люси не существует.
Интересно, сколько времени пройдет, прежде чем мне уже не придется себе об этом напоминать.
Я делаю глубокий вдох. Медленно выдыхаю.
— Попытка навредить себе может указывать на депрессию. — Легконожка улыбается. Настоящая улыбка, не профессиональная. — Не волнуйся, тебя все равно скоро отпустят домой.
Я пытаюсь сесть, но ремни удерживают меня в лежачем положении. Пакет со льдом соскальзывает с локтя, и Легконожка наклоняется его поправить. Я чувствую тепло ее тела.
— Вы все равно отправите меня домой? — повторяю я недоверчиво.
— Конечно.
— Но я пыталась себе навредить. У меня депрессия. Вы же сказали.
Легконожка снова улыбается и наклоняется поближе, как будто мы старые подружки, решившие посекретничать. На ней опять очки, а не линзы.
— Веришь или нет, тут нет ничего необычного; многие пациенты с твоим диагнозом проходят через период депрессии. И не стоит забывать, что диагноз перевернул весь твой внутренний мир. Совершенно нормально чувствовать грусть или злость, прежде чем ты примиришься со своей болезнью.
Неужели Легконожка не понимает, что в моем случае нет ничего «обычного» и «нормального»?
Она похлопывает меня по ноге и встает:
— Пусть ты идешь на поправку, но ты потеряла подругу.
— Я потеряла Агнес пару месяцев назад. — Вполне достаточно времени, чтобы привыкнуть к ее отсутствию.
Легконожка качает головой.
— Я не про Агнес, — поясняет она. — Ты потеряла Люси.
Я смотрю на доктора с удивлением:
— Но Люси ненастоящая. Вы же сами меня в этом и убедили.
— Для тебя она была настоящей.
Легконожка так спокойно об этом говорит, как будто скучать по галлюцинации совершенно нормально.
Бесит, что она видит меня насквозь. Она будто знает, что я не могу забыть Люси. Каждый раз, когда я о ней думаю, мне приходится напоминать себе, что она воображаемая. Я как старушка с Альцгеймером, которая постоянно забывает, что муж умер, и вынуждена каждый раз заново оплакивать его, когда ей об этом напоминают.
Я никогда не скучала по другим подругам, по настоящим девочкам. Когда дружба заканчивалась, я уже была готова двигаться дальше.
С Люси я не готова.
— Не волнуйся, — повторяет Легконожка. — Я прослежу, чтобы твоего домашнего врача в Нью-Йорке предупредили насчет вчерашнего происшествия.
— У меня нет домашнего врача. В смысле, психиатра.
У меня есть врач общего профиля, к которому я хожу, — к нему же ходит и мама. (Родители перестали водить меня к педиатру после четырнадцати.) У меня есть стоматолог, а еще однажды я была у невролога, когда у меня три дня подряд болела голова. Он прописал мне кодеин, и все тут же прошло.
— Мы с твоими родителями уже нашли подходящего человека, — объясняет Легконожка. Странно думать, что она разговаривала с родителями у меня за спиной. — Все готово.
Все готово.
На старт, внимание, марш.
Даже не верится, что мой план остаться в клинике провалился, а план выбраться удался.
сорок пять
Меня отводят обратно в мою палату. Там не осталось ни следа вчерашней истерики (первой в моей жизни). Мне так и не удалось разбить стекло, так что окно выглядит по-прежнему. Выходит, даже к лучшему, что я его не расколотила. Иначе меня бы, наверное, поместили в другую палату, по крайней мере, пока чинят окно.
Я, естественно, больше не привязана к кровати, но левая рука висит на шее в фиксаторе и забинтована так туго, что кровь пульсирует под тканью. Синяк, уже меняющий цвет с красного на фиолетовый, выглядывает из-под повязки с обеих сторон. Я не жаловалась, когда медсестра — та же, что приняла меня ночью, — бинтовала мне руку, но боль, видимо, отразилась у меня на лице, потому что сестра пробормотала:
— Извини, милая, но нужно туго закрепить локоть, чтобы ты ненароком не сделала еще хуже.
Так что, если вдуматься, я по-прежнему связана.
Чуть позже приходит санитарка, чтобы отвести меня в душ. Она снимает, а затем снова накладывает повязку, чтобы я не намочила бинты. Я моюсь одна, под пристальным взглядом санитарки, но теперь совместный душ не кажется мне привилегией, которую я пока не заработала. Санитарка просто следит, чтобы я не повредила локоть еще сильнее.
Когда приходит время ужина, мне не приносят еду в палату, а ведут в столовую с другими девочками. Кэссиди — Королева, — увидев меня, машет рукой, указывая на скамейку напротив. Похоже, она на меня не злится. Может, Легконожка объяснила ей, что я тоже изо всех сил стремлюсь попасть домой. Я не прочь сесть за стол Королевы, стать частью ее свиты, даже всего на пару дней.
Может, она уже раздобыла новый телефон. Может, мне наконец удастся написать Джоне, — нет, мне не удастся написать Джоне. Не потому, что у меня нет его номера, а потому, что у Джоны нет телефона. Еще у него нет карманов, рук, пальцев.
Я смотрю в другой конец зала, на эрпэпэшниц: три стола, не больше четырех девушек за каждым, и возле каждого свой санитар. Все точно так же, как в тот раз, когда там сидела Люси. Только вот Люси там никогда не сидела.
В конце концов я сажусь рядом с Анни. Волосы у нее опять грязные — потеряла привилегию на душ, говорит она мне, но не объясняет причин, а я не спрашиваю. Она пускается в свой обычный монолог. Интересно, избыток энергии у нее от лекарств?
На ужин сегодня куриный суп комнатной температуры, но держать ложку правой рукой слишком сложно, так что после нескольких неуклюжих попыток я отодвигаю поднос в сторону. По крайней мере, когда я вернусь домой, еда будет горячей. Может, мама с папой отведут меня в ресторан, чтобы отпраздновать мое возвращение. Может, мы поедим суши. Или устриц. (Ни то, ни другое — не горячие блюда, но здесь нам их все равно не видать.) Когда я впервые ела устрицы, папа очень мной гордился. Может, мы сходим в тот дивный ресторанчик в Сохо с шикарным выбором морепродуктов. Как только я нынешней весной сдала госэкзамены, мы с папой отметили это событие обедом с устрицами. И пусть оценки еще не объявили, папа заявил, что уже мной гордится.
Заявил, что всегда мной гордился. Я помню, как он смотрел на меня в тот день, будто не мог поверить в свою удачу: ведь дочка дает ему столько поводов для гордости. (Наверное, почти все отцы время от времени так смотрят на своих детей.)
Интересно, увижу ли я еще тот папин взгляд?
Может, он больше ни разу не захочет устроить мне особый ужин.
Может, он больше ни разу не захочет отпраздновать мои достижения.
Анни все говорит и говорит. Я смотрю на суп, который не могу есть, и жду, когда санитар скажет, что пора подниматься наверх.
* * *На следующий день после обеда я иду вместе с теми, у кого есть право на прогулку. (Несмотря на ночную истерику, Легконожка позволила мне выйти на улицу, хотя и напомнила, что я — как и остальные девушки с территориальными привилегиями — не останусь без сопровождающего.) Я следую за группой других пациенток к двери, где мы с Люси — нет, где я видела, как девочки выходят из здания шестнадцатого сентября. Санитар сканирует наши браслеты и выдает каждой тускло-серую кофту, прежде чем выпустить на улицу. Еще несколько санитаров уже снаружи, готовы за нами приглядывать, следить, чтобы мы не отходили слишком далеко. Сегодня холоднее, чем в сентябре. На груди кофты белыми буквами вышито название клиники, а сама кофта пахнет так, как будто вчера ее уже надевали. Мне еле удается протиснуть забинтованную руку в рукав.