Майгулль Аксельссон - Апрельская ведьма
А Биргитте не нужно ни отдыха, ни покоя. Уже выйдя из камеры для алкоголиков, она успела довести до слез аспирантку Полицейской академии, без спроса позвонить из пустой канцелярии и пробраться в комнату личного состава, где ее застукали двое молодых полицейских. В каком же они были бешенстве, когда услышали от нее претензии по поводу качества их собственного кофе. Как раз теперь ее только-только удалось выдворить из помещения для задержанных. Но уходить на улицу она не желает — теперь она прямым ходом направилась в приемную на первом этаже. И через минуту уже, размахивая руками, громким голосом сообщает издерганным пострадавшим, ждущим своей очереди подать заявление, что рядом с Норчёпингской полицией подвалы гестапо вообще отдыхают и что лично она намерена заявить как минимум на семерых ментов за превышение полномочий.
О да! Сегодня она в ударе. Правда, на прием работает неважно. И поэтому не вполне сознает, что несколько погорячилась с выбором аудитории. Ведь человек, у которого только что разбили окна, или сожгли стереосистему, или угнали машину, вряд ли посочувствует немолодой и шумной даме, чья физиономия и манера изъясняться явно наводит на смутные подозрения... И поэтому же она не замечает, что сзади к ней приближаются двое молодых полицейских с хищным блеском в глазах. Ох как они ее сейчас выпихнут! Убирайся вон, старая пьянь!
Черстин Первая сильно ударяет меня по щеке, принуждая смотреть ей в глаза. Они мерцают, как драгоценные камни.
— Так, — говорит она, стаскивая резиновые перчатки. — Сейчас надо будет поменять простыню, постель насквозь мокрая. А потом переодеть ее в сухую ночную рубашку...
— А верхнюю одежду не надо? — уточняет Ульрика.
— Теперь незачем, после такой дозы стесолида. Она еще не один час проспит...
Я все не решаюсь пересчитать свои оставшиеся физические возможности, но шевелю губами, давая понять — я хочу говорить, пусть мне подадут мундштук. Черстин Первая видит это, но притворяется, будто не замечает. Может, опасается, что я снова начну требовать душа. И вместо этого, гладя меня по лбу одной рукой, другой отпихивает в сторону стойку с компьютером. И вот уже желтый шланг с мундштуком болтается вне досягаемости. Мне нельзя говорить до тех пор, пока не разрешат.
Только теперь я вижу стены. Закрываю глаза и открываю снова. Неправда. Не может быть...
— Глянь-ка, — говорит Ульрика. — Она ангелов увидела...
Черстин Первая, нахмурив лоб, поправляет подчиненную:
— Нельзя говорить о пациентах в третьем лице. Надо говорить, обращаясь к ним. Слух обычно сохраняется дольше всего...
Слух у меня прекрасный, и ей это известно. Однако сама она повышает голос и почти кричит мне в ухо:
— Видишь ангелов, голубушка? Это все Мариины ангелы. Ты в палате у Марии. Правда, тут мило? А Мария такая славная, вы уж точно с ней поладите...
Подняв голову, она кричит все тем же режущим уши голосом:
— Мария, подойди поздоровайся с Дезире....
Судя по тому, что я слышу, это должно быть покорное существо. Когда Черстин Первая еще выкрикивает эти свои приторные слова, невидимая мне Мария уже выпустила из рук какой-то металлический предмет, так что он лязгает о стол, потом двигает по полу стулом и наконец, шаркая, появляется в моем поле зрения. В первый момент мне кажется, что я ее узнала, но тут же понимаю, что ошиблась. У этой Марии серые глаза, без желтых и коричневых полосок, что таились, словно угроза, в глазах Тигровой Марии.
— Ты не хочешь поздороваться с Дезире? — спрашивает Черстин Первая.
— Здравствуй, Дезире, — говорит Мария и улыбается своей молящей улыбкой.
Много лет я жила рядом с такой улыбкой. Я хорошо ее знаю. Это — единственный щит, прикрывающий умственно отсталых от мира: покаянная, убогая, нищая улыбка.
Под конец Тигровая Мария улыбалась всякую минуту, когда не спала.
Сама я давно уже перестала улыбаться, мне казалось, что так меня не примут за умственно отсталую, какой я, может быть, кажусь. Пустые мечты! С самого начала главный врач Ределиус раз и навсегда постановил, что я настолько отстала в своем развитии, что со мной не имеет смысла даже разговаривать. А когда мне было двенадцать, он повторял этот свой диагноз всякий раз, как я проходила еженедельный осмотр в интернате для детей-инвалидов. Что толку, что у меня на тумбочке громоздилась куча книг. Я их просто листаю, утверждал он. Чисто механическое, подражательное поведение.
— Грюневальд и прочие воображают, будто любой идиот может стать профессором, — изрекал он и выдерживал паузу. — Но порой приходится считаться с фактами. Ребенка в таком состоянии нужно только кормить трижды в день и дважды в день купать — и все.
Старшая сиделка почтительно кивала и делала вид, будто записывает. Она всегда делала вид, будто записывает все, что он ни скажет, и хотя всем было заметно, что она просто водит ручкой над листом в истории болезни, сам Ределиус, по-видимому, этого не замечал. Наоборот, это движение ручки ему, похоже, льстило: время от времени он делал нарочитые паузы, с тем чтобы она успела все записать.
— Как глава клиники, — продолжал он хорошо поставленным голосом, — я несу ответственность не только перед пациентами, но и... — пауза, — перед нашими заказчиками, иными словами, перед налогоплательщиками. — Долгая пауза. — Следует отдавать себе отчет в том, что намного целесообразней вкладывать все наши налоговые отчисления в тех детей и подростков, у которых есть будущее... — пауза, — чем в существа, обучая которых можно достичь лишь уровня шимпанзе... — еще пауза, — вроде вот этого.
Так что со мной все было ясно. Он поворачивался к соседней кровати, где лежала навытяжку Тигровая Мария. Ей тогда было тринадцать, и она только-только начинала осознавать самое себя и свое существование. В этот день она была пристегнута к кровати. Ределиус осмотрел ремень.
— Мария что, буйствует?
Старшая сиделка прижала кипу историй болезней к своей груди.
— Пыталась убежать.
Ределиус покачал головой, как если бы глубоко расстроился:
— Мария, Мария, Мария! Что же ты наделала?
Тигровая Мария расплакалась: это был громкий детский рев, ее лицо мгновенно стало мокрым — щеки от слез, лоб от пота, подбородок — от слюны. Меня снова одолели спазмы — так хотелось объяснить, что Тигровая Мария и не думала убегать, она собиралась только сбегать в киоск! Мама прислала ей в конверте пять крон одной бумажкой — на день рождения, — и Тигровая Мария хотела купить нам всем сладостей. Она забыла, что нельзя выходить за калитку, не спросясь заведующей, но забыть всякий может. В особенности если тебе тринадцать лет, у тебя синдром Дауна, а кратковременная память потрепана сотнями эпилептических припадков. Да и убежать Мария никак не могла, из-за подвывиха тазобедренного сустава уйти она могла от силы на пару сотен метров, неужели они не понимают? Неужели не помнят? Но слов у меня нет. Я могла бы дать понять, что я хочу сказать, будь я совершенно спокойна и найдись время у того, кто меня слушает. А тогда меня никто не слушал. Единственное, что мне удалось им выдать, — это пену на губах и несколько нечленораздельных звуков. Ределиус не заметил, что мои спазмы усилились, — глядя на Тигровую Марию, он глубоко вздохнул:
— Когда это случилось?
Старшая сиделка, опустив ручку, смотрела на него серьезным взглядом.
— Вчера.
— И что решили сестра и заведующая?
— Три дня постельного режима. И никаких игр на улице на четвертый и пятый день.
Ределиус кивнул.
— Ты все слышала, Мария. Правила — для того, чтобы их соблюдать. И я надеюсь, этот урок ты усвоишь.
— Да-а! — всхлипнула Тигровая Мария и улыбнулась сквозь слезы своей убогой улыбкой. — Я усво-ою, обеща-а-ю, что усво-ою...
А я закрываю глаза, взбешенная этой покорностью Тигровой Марии.
Всего нас в палате было четверо: кроме Тигровой Марии и меня, еще Элсегерд и Агнета. У каждой — своя кровать, свой комод и общий маленький рабочий столик с двумя стульями. Под окном у нас рос гигантский дуб, а за дверью пролегал длинный коридор с восемью коричневыми дверями. Такой же коридор был над нами, и такой же — под нами. В конце каждого коридора помещалась маленькая комната дежурной медсестры. Туда детям входить не разрешалось, если что-то было нужно, следовало постучать и ждать, пока сестра сама откроет дверь. Но этот запрет был излишним. Большинство из нас так и так не смогло бы преодолеть порога этой комнаты. У всех имелись нарушения опорно-двигательного аппарата разной степени тяжести.
Особенностью нашей палаты было то, что мы все четверо, помимо разных других болезней, страдали эпилепсией. И поэтому должны были круглые сутки носить шлемы. Вообще-то это были не настоящие шлемы, а что-то вроде шапок, подбитых ватой, которые застегивались под подбородком. Элсегерд и Агнета стыдились их как знака презираемой касты, но мы с Тигровой Марией воспринимали их равнодушно. Мы находились ниже всяких каст.