Чарльз Буковски - Первая красотка в городе
Мартин налил себе еще полстакана, залпом выпил и посмотрел в окно снова. Трусики выглядывали еще сильнее, чем раньше. Господи!
Он вынул из трусов хуй, поплевал на правую ладонь и начал его натирать. Боже, как прекрасно! Ни одна взрослая женщина никогда его так не возносила! Хуй его стал тверже прежнего, лиловый, уродливый. Мартин будто проник вовнутрь самой тайны жизни. Он оперся на оконную сетку — отбивал и стонал, но не отрывал глаз от этой попки в рюшечках.
И тут же кончил.
По всему кухонному полу.
Мартин сходил в ванную, отмотал туалетной бумаги, протер пол, скомкал склизкую гадость и смыл в унитаз. Затем сел. Налил себе еще.
Слава богу, подумал он, все закончилось. С глаз долой, из сердца вон. Я опять свободен.
По-прежнему глядя на север, он рассматривал Обсерваторию Гриффит-парка среди сине-лиловых Голливудских Холмов. Славно у него тут. Красиво. В двери никто не ломится. Его первая жена говорила, что он просто невротик, а не псих. Ну и к черту его первую жену. Всех жен к черту. Теперь он платит за квартиру, и люди его не трогают. Он по чуть-чуть прихлебывал вино.
Смотрел, как девчонка и двое мальчишек все играют в свою игру. Свернул самокрутку. Затем подумал: ну что, хоть парочку вареных яиц съесть нужно. Однако еда его не интересовала. Редко-редко.
Мартин Бланшар смотрел в окно. Играют по-прежнему. Девчонка ползает по земле. Пух! Пух!
Что за скучная игра.
Хуй его начал твердеть снова.
Мартин заметил, что допил первую бутылку и принялся за вторую. Хуй своевольно загибался вверх, как нечто сильнее его.
Маленькая оторва. Язык показывает. Оторва маленькая, по травке ползает.
Мартин всегда нервничал, когда оставалась одна бутылка вина. К тому же сигары нужны. Самокрутки вертеть ему тоже нравилось. Но с хорошей сигарой не сравнится ничего. С хорошей сигарой по 27 центов за пару.
Он начал одеваться. Посмотрел на свою физиономию в зеркале — четырехдневная щетина. Какая разница. Брился он, лини, когда ходил получать свой чек по безработице. Поэтому теперь натянул какую-то грязную одежонку, открыл дверь и пошел к лифту. Оказавшись на тротуаре, зашагал к винной лавке. Проходя, заметил, что дети умудрились открыть дверь гаража и залезли внутрь, она с двумя пацанами: Пух! Пух!
Мартин вдруг понял, что идет по дорожке к гаражу. Они внутри. Он зашел в гараж и захлопнул за собой дверь.
Там было темно. Он с ними наедине. Девчонка заорала.
Мартин сказал:
— А ну быстро заткнулись, и никому не будет больно! Только вякните — и будет больно, это я вам обещаю!
— А чё вы будете делать, мистер? — услышал он голос мальчика.
— Заткнись! Черт побери, я же сказал вам заткнуться!
Он чиркнул спичкой. Вот она — единственная лампочка с длинным шнурком. Мартин дернул. Света в самый раз. И, как во сне, — такой малюсенький крючок на гаражной двери. Мартин его накинул.
Огляделся.
— Так, ладно! Пацаны — стойте нон в том углу, и я вас не трону! Ну-ка живо! Марш!
Мартин Бланшар показал им угол.
Мальчишки отошли.
— Чё вы будете делать, мистер?
— Я сказал, заткнись!
Маленькая оторва в своей матроске, коротенькой красной юбочке и трусиках с рюшечками стояла в другом углу.
Мартин двинулся к ней. Она метнулась влево, потом вправо. С каждым шагом он загонял ее все глубже в угол.
— Пустите! Пусти меня! Ты, урод пердявый, отпусти меня!
— Заткнись! Заорешь — я тебя убью!
— Пусти! Пусти! Пусти!
Мартин наконец ее поймал. У нее были прямые, мерзкие, нечесаные волосья и лицо, почти порочное для маленькой девочки. Он зажал ее ноги своими, как в тисках, нагнулся и приложился своей харей к ее личику, целуя и всасываясь в нее ртом снова и снова, а она все колотила кулачками по его голове. Хуй его распух до размеров всего тела. Он все целовал, целовал, а юбчонка с нее сползала, трусики выглядывали.
— Он ее целует! Гля, он ее целует! — слышал Мартин голос одного мальчишки из угла.
— Ага, — подтверждал второй.
Мартин смотрел в ее глаза: то разговаривали друг с другом две преисподние — его и ее. Он целовал, дико лишившись рассудка, с каким-то запредельным голодом, паук, целующий муху. Он начал лапать эти трусики в рюшечках.
Ах, Иисусе, спаси меня, думал он, ничего прекраснее, чем красно-розовое, и больше того — уродство — розовый бутон, прижатый к его предельной гнили. Он не мог остановиться.
Мартин Бланшар стащил с нее трусики, но перестать целовать этот маленький рот был, кажется, не в состоянии, а она обмякла, перестала колошматить его по физиономии, но разница в длине их тел — как трудно, как неудобно, очень, а он, охваченный такой страстью, думать не мог. Однако хуй его уже торчал наружу — огромный, лиловый, уродливый, словно какое-то вонючее безумие пустилось в бега само с собою, а бежать-то и некуда.
И все время — под этой крошечной лампочкой — Мартин слышал голоса мальчишек:
— Гля! Гля! Вытащил эту здоровую штуку и ей в щелочку сует!
— Я слыхал, так у людей дети родятся.
— А они что, прям тут ребеночка родят?
— Наверно.
Мальчишки придвинулись ближе, не отрывая глаз. Мартин все целовал это лицо, одновременно пытаясь засунуть внутрь головку. Ничего не получалось. Он ни черта не мог придумать. Его охватило жаром жаром жаром. Но он увидел старое кресло с прямой спинкой, в ней одной перекладины не хватало. Поднес девчонку к этому креслу, все еще целуя, целуя, все время думая об отвратительных сосульках ее волос, об этом рте, прижатом к его губам.
Вот оно.
Мартин дополз до кресла, сел, не отрываясь от этого ротика, от этой детской головы, снова и снова, и с трудом раздвинул ей ноги. Сколько ж ей лет? Получится?
Мальчишки подошли совсем близко, смотрели.
— Уже передок засунул.
— Ага. Гля. У них щас ребенок будет?
— Не знаю.
— Зыбай! Уже почти половину засунул!
— Змея!
— Ага! Змея!
— Зыбай! Зыбай! Туда-сюда ездит!
— Ага. Еще глубже!
— Совсем внутри!
Он уже в ее теле, подумал Мартин. Господи, да хуй у меня с половину ее будет!
Изогнувшись над нею в этом кресле, не переставая целовать и раздирать ее, он забыл обо всем, плевать, он ей и голову оторвал бы запросто.
И кончил.
Они обвисли вместе с этого кресла под электрической лампочкой. Обвисли.
Затем Мартин положил ее тельце на гаражный пол. Откинул крючок. Вышел. Дошел до дома. Надавил на кнопку лифта. Вылез на своем этаже, дошел до холодильника, достал бутылку, налил стакан портвейна, сел и стал ждать, наблюдая.
Вскоре везде уже были люди. Двадцать, двадцать пять, тридцать человек. Возле гаража. Внутри гаража.
Затем по дорожке подъехала «скорая помощь».
Мартин смотрел, как ее выносят на носилках. Потом «скорая» уехала. Еще больше народу. Еще больше. Он выпил вино, налил еще.
Может, не знают, кто я, подумал он. Я редко выхожу из дому.
Но оказалось не совсем так. Дверь он не запер. Вошли два фараона. Здоровые ребята, довольно симпатичные. Они ему почти понравились.
— Ладно, блядь!
Один хорошенько звезданул ему по физиономии. Когда Мартин встал и протянул руки под браслеты, другой вытащил из петли дубинку и изо всех сил рубанул ему поперек брюха. Мартин рухнул на пол. Ни вдохнуть, ни двинуться. Его подняли. Второй снова заехал ему в челюсть.
Везде были люди. На лифте спускаться не стали, пошли пешком, толкая Мартина вниз по лестнице.
Лица, лица, лица, наружу из подъезда, лица на улице.
В патрульной машине оказалось очень странно — двое легавых впереди, двое — с ним на заднем сиденье. Мартина обслуживали по высшему классу.
— Убил бы такую мразь, — сказал один легавый на заднем сиденье. — Убил бы такую гадину и даже стараться бы не стал…
Мартин беззвучно расплакался, строчки слез побежали вниз как одичавшие.
— У меня дочке пять лет, — сказал один легавый сзади. — Я б тебя убил и не задумался!
— Я ничего не мог сделать, — ответил Мартин, — говорю вам, господи спаси меня, я ничего не мог с собой сделать…
Легавый начал лупасить Мартина по голове дубинкой. Никто его не останавливал. Мартин упал лицом вперед, его рвало кровью и вином, легавый выпрямил его, еще раз шарахнул дубинкой по лицу, поперек рта, вышиб почти все передние зубы.
Потом на пути к участку его ненадолго оставили в покое.
Убийство Рамона Васкеса[63]
Они позвонили в дверь. Два брата — Линкольн, 23 года, и Эндрю, 17 лет.
Он открыл сам.
Во какой. Рамон Васкес, старая звезда немого экрана и самого начала звукового кино. Уже за 60, но на вид все такой же изысканный. В те дни, и на экране и в жизни, волосы его были обильно навазелинены и зачесаны прямо назад, прилизаны даже. А длинный тонкий нос, а крохотные усики, а как глубоко он заглядывал дамам в глаза — нет, это было слишком. Его называли Великим Любовником. Дамочки обмирали при виде его на экране. Ну, «обмирали» — это так писали кинокритики. На самом же деле Рамон Васкес был гомосексуалист. Теперь волосы его были царственно седы, усы — чуточку погуще.