Василий Белов - Кануны
— Дома стоит.
— Ну, так веди, пока не поздно.
— Да ведь… А что? Пойду, может, договорюсь.
И Новожилов пошел в дом к Судейкину.
Минут через пять он выскочил из ворот и, чуть не бегом, заторопился домой. Через какое-то время его вороная, широкая как печь, Шибра уже стояла в проулке, кося на народ беспокойным глазом и прядая ушами. Баб и девок, скопившихся около, как ветром выдуло из проулка. Снова остался тут один мужской пол. Новожилов уже держал кобылу посреди лужка. Мощное призывное ржание Ундера послышалось из-за бревенчатых стен Акиндинова дома. Судейкин вышел на крыльцо. Он высморкался и махнул рукой: «А, все трын-трава! Давай, мол, Новожилов, держи крепче». И прошел в конюшню. Через пять минут рыжий коновал распахнул ворота. На лужок стремительно вылетел ярящийся Ундер. Сухое тело Акиндина Судейкина почти висело у большой, мотающейся головы жеребца. Толстый аркан, привязанный к недоуздку, волочился по земле. Акиндин, не выпуская аркана, отскочил от Ундера. Жеребец захрапел и, даже не остановившись, поднялся. Грива его взметнулась, он впился зубами в холку вздрагивающей Шибры. Сережка запомнил большой, налившийся кровью глаз, косматую, словно туча, гриву. После второй садки Шибру увели, а Ундера несколько минут еще гоняли на аркане по кругу.
Потом второй коновал вынес на лужок ведро с водой и таз с кипятком, разложил инструмент, наладил льняную веревочку для жгута. По-видимому, этот маленький коновал был главным. Второй, здоровый и рыжий, разобрал ремни. Акиндин Судейкин подал им аркан, тряхнул головой:
— Валяйте… В избу пойду, тут помощников хватит.
— Мы, Акиндин Ларивоныч, и без помощников. Дело знаем.
— Bаляйте…
Акиндин Судейкин понуро направился к крыльцу, но вернулся. Жеребец был теперь спокойнее, стоял перетаптываясь, не мотал громадной своей головой и не рвал аркан из рук коновала. Акиндин погладил его по лощеной обширной косице: — Ну, брат…
И быстро пошел к дому. Ундер, словно почуяв беду, тревожно заржал, и было в этом ржании что-то совсем беспомощное. Жеребец как будто просил не оставлять его одного на лужке с этими чужими, незнакомыми мужиками, среди праздничной деревенской ватаги.
Коновалы одновременно и мелко, словно бы невзначай, перекрестились. Рыжий осторожно и ласково похлопал Ундера по груди и окинул ремнем сначала одну переднюю ногу жеребца, потом другую. Ундер вздрогнул, но не успел ничего сделать. Коновал смело подпрыгнул под брюхо, стремительно обежал зад жеребца, подпрыгнул еще, затем с силой дернул концы ремней. Жеребец тревожно переставил громадные ноги, ремни стянули их еще больше, но он переставил еще, и коновал успел затянуть обе петли. Ундер задрожал, хотел сделать прыжок и вдруг повалился на траву. Ноги его были намертво связаны. Коновалы быстро скрутили их дополнительными ремнями, быстро вымыли руки. Маленький подошел к сундучку: на солнце остро, ослепительно блеснуло. Ундер храпел и бился в путах, его могучее тело мелко вздрагивало, все вокруг замерли.
Рыжий коновал взял нож и присел к Ундеру. Вдруг жеребец дернулся, и страшный жалобный визг, не визг, а пронзительный крик вылетел из проулка, повис над всею Шибанихой.
Сережка Рогов весь затрясся, будто осиновый лист. Он смутно запомнил, как жеребец дергался на траве, как двое мужиков с волосатыми, кровавыми по локти руками распрямились над стихающим жеребцом. Один из них взял с земли два кроваво-сизых комка, кинул их в пустое ведро, пошарил вокруг глазами. Увидав Сельку Сопронова, кивнул:
— А ну-ка, иди закопай!
Селька с восторгом схватил ведро. Он потащил его на задворки Кеши Фотиева.
…Сережка бежал по улице, не помня себя и не зная, куда он бежит. Жуткий, проникающий в каждую кость рев Ундера все еще звучал в ушах, в глазах переливались красным волосатые руки двух коновалов. Он перемахнул прямо через крапиву и побежал домой, даже не заметил большой ольховской ватаги, которая входила в Шибаниху и выстраивалась у отвода в широкий ряд, чтобы первой войти через всю деревню. Гармонь яростно взыграла у отвода. Ольховские пошли по деревне, играя железными тростками. За ними тоже в ряд еле успевали пестрые, во все цвета платья и сарафаны ольховских девиц. В Шибанихе начиналось большое ивановское гулянье.
* * *На взгорье, повыше картофельных погребов, в окружении кустиков стоял сделанный из веток небольшой шалашик. Наверное, здесь отсиживались одинокие, застигнутые грозой прохожие: в шалашике можно было только сидеть. Спасаясь от оводов, Прозоров наломал веток, залатал дырки в кровле, влез в это сооружение и сел, уткнувшись подбородком в колени. Шибаниха — большая деревня — была как на ладони.
Синичка села у его ног и пропищала что-то. Крупная холодная капля обожгла щеку. Где-то далеко, нарастая, заворчал гром, но не докатился, растаял, сошел на нет.
На востоке, подернутый дымчато-голубой мглой, маялся от жары лес, кроны сосен едва различались на горизонте. Зато чуть ближе, отделенный стожьями, стоял ближний лес, и в его густой шевелюре легко различались мощные бронзовые сучья. Кроны застыли, словно клубы заколдованных зеленых домов. Деревня по сравнению с лесом виднелась совсем близко, там белели в проулках платки и слышались голоса играющих в «бабки».
«Она ни за что не придет, — снова подумал Прозоров. — Почему она должна прийти, боже мой… Она не придет, и в мире все останется как есть. Но почему? Почему, например, васильки — это синие очаровательные цветы — так бесполезны и даже вредны, а ржаной колос цветет незаметно и некрасиво?» Владимир Сергеевич зажмурился, сдавливая пальцами лысеющий череп.
От леса тянуло теперь настоянным на травах и иглах жаром, оводы залетали прямо в шалаш. Вокруг в парном воздухе томились кусты и травы. Облака с красноватыми подпалинами табунились в неясной сини небесной мглы.
Внизу, как голубые вены крестьянской руки, вились по травяным поймам излучины двух речек. Над большой речкой белел мост, сзади волновалась под ветром густая зеленая рожь. Пройдет несколько недель. Набрякшие благодатной тяжестью колосья согнут в дугу миллионы золотистых стеблей. И древнее ощущение хлебопашца, безрассудное, безотчетное, не подчиняющееся ничему, кроме самого себя, вдруг поднимется от пяток, захолонет где-то около сердца и затуманит голову.
В сущности, ведь все люди в мире пахари…
Кто не оцепенеет в этом непостижимом тревожном мерцании? В этом извечном, еле слышном ропоте усатых колосьев? Будто шепот древности, шепот людских поколений, живших на этой земле и превратившихся в эту землю, почуется в шорохе колосьев. И люди оставят все на свете. Они возьмут в свои руки серпы.
Раскаиваясь, краснея и проклиная себя, Владимир Сергеевич покинул шалаш и снова как на ладони увидел Шибаниху. Она была многолюдна, загадочна, желанна, враждебна, священна и дорога для него. А что значил он для нее?
Пронзительный, леденящий вопль вдруг долетел из деревни. Прозоров вздрогнул и весь сжался от этого крика. Но он не стал, не мог думать, что означает этот леденящий крик, он быстро пошел обратно в Ольховицу, как во сне преодолел эти зеленые вечерние версты…
В Ольховице было тихо и пусто. Он не стал заходить в свой флигель, а направился в ныне коммунарский пустой дом. Лег на прошлогоднее сено и заснул. Сон его был тяжелым и странным. Он как будто и спал и не спал, весь мир был для него тишиной, не было ни мыслей, ни образов. Он не мог очнуться и тогда, когда открыл глаза, не воспринял того, что увидел. Митька Усов, председатель коммуны, живущий в Прозоровском доме, тряс его за плечи. Он просил подстричь шевелюру и держал в руке ножницы.
— Владимир Сергеевич, стыдно в гости идти! Оброс как леший…
Прозоров поглядел куда-то сквозь него…
Не ощущая правой и левой стороны, не ощущая верх и низ, с открытыми глазами, Владимир Сергеевич лежал на спине и ни о чем не думал. Может, это было чувство бескрайности окружающего его мира? Времени не существовало, оно остановилось. Он ощупал лицо, провел ладонями от висков к шее, по бокам до бедер и вдруг ясно, остро ощутил свою материальность, свою плоть. Оказывается, он всего-навсего частица материи, крохотная, затерянная в мире частица, которой суждено остынуть и исчезнуть среди этой бескрайности.
Он встал и как лунатик начал ходить по настилу. Его мускулы ныли, он слышал, как сердце толкается в ребра и гонит кровь по этому простому, познанному им, Прозоровым, устройству. Да, да, это устройство и есть он — Прозоров, это в нем пульсирует красная жидкость, которая называется кровью.
Он не пошел во флигель, где жил, и снова лег, тишина была необъятная. И вновь исчезли три измерения, вновь бескрайность, безбрежность пространства растворили его, и только какие-то абстрактные образы чередовались, путались, поглощая друг друга, смещались, исчезали и вновь нарождались в его сознании.