Юрий Поляков - Козленок в молоке
Я послушно покраснел.
Трудно сказать, чем бы закончился разговор, но в этот момент в кабинет ворвалась Ольга Эммануэлевна. Она была страшно взволнована – парик съехал на затылок, как пилотка у солдата после марш-броска. Не замечая меня или делая вид, что не замечает, она закричала:
– Я буду звонить Горбачеву! Я ему все объясню! Меня обманули! Я должна все лично объяснить Михаилу Сергеевичу! Я ему расскажу все про этого мерзавца Акашина! Все, что знаю…
И она ринулась к «вертушке». Конечно, это было явное преувеличение: всего она, конечно, не рассказала бы. Но испуганные мужчины повскакали и, образовав стенку, как в футболе во время опасного штрафного удара, заслонили священный телефон своими телами. Воспользовавшись суматохой, я покинул кабинет. Члены трех делегаций встретили мое появление с брезгливым любопытством. Правда, брезгливость либеральной делегации имела легкий родственный оттенок.
– Звонят Горбачеву! – многозначительно сказал я и покинул приемную, заметив, как зашевелились письмоносцы, перегруппировываясь для броска в кабинет.
Я спустился в туалет и заперся в кабинке, чтобы помимо прочего перевести дух и обмозговать ситуацию. Неожиданно сверху появилась рука и протянула мне бумажку. На запястье я успел заметить знакомые «командирские» часы – это был Чурменяев. Развернув листочек, я прочитал написанные печатными буквами по клеточкам слова:
Сегодня. В 18.00. Перепискино. Улица Довженко, дача 12-А.
Прошу быть вместе с В. А. и романом. Немедленно.
Жду. Ч.
Когда я вернулся домой, Витек уже проснулся и ел.
– Какие новости? – спросил я.
– Никаких. Какой-то Сахаров звонил из Горького. Спрашивал меня или тебя.
– Я же тебе сказал: не подходить к телефону!
– Ну, я ему и ответил, что никого нет дома. Он обещал перезвонить через два часа…
И тут раздался звонок, я сорвал трубку.
Это была моя знакомая телефонистка с голосом Софи Лорен. Она объявила, что за неуплату отключает телефон. Полагая, что ее просто задела моя невежливость во время нашего предыдущего разговора, я завел свою обычную песню про необыкновенную мистическую сексуальность ее голоса и, чувствуя внезапную неуступчивость, пошел на крайность: пригласил незнакомку к себе в гости – на чай. В гости она зайти как-нибудь пообещала, но сказала, что телефон все равно отключает, так как это распоряжение самого высокого начальства. В трубке щелкнуло, и воцарилась мертвая тишина. Академик Сахаров напрасно старался теперь дозвониться до меня из своей горьковской ссылки.
22. ПОСЕЛОК ПЕРЕПИСКИНО И ЕГО ОБИТАТЕЛИ
Вечером, в половине шестого, мы с Витьком стояли на платформе «Перепискино». Электричка, только что привезшая нас из Москвы, с шипением сомкнула двери, прищемив какого-то гражданина, слишком увлекшегося прощанием с друзьями. Потом состав дернулся и пополз, постепенно набирая скорость, дальше – в Голицыне. Гремящая и все быстрее мелькающая зеленая стена поезда вдруг оборвалась, и мое тело, подхваченное какой-то мгновенной невесомостью, шатнулось к обрыву платформы, вниз – к призывно гудевшим рельсам. Я невольно ухватил Витька за руку.
– Ты чего? – спросил он.
– Все нормально… Ты все равно не поймешь! – отмахнулся я, приходя в себя.
– Чего ж тут непонятного? У меня так в метро часто бывает: как будто на рельсы сдувает.
Чтобы скрыть неловкость, я переложил завернутую в газету папку «с романом» под мышку и из-под руки посмотрел вслед удалявшейся электричке: хвостовой вагон, расцвеченный с торца ярко-красными полосами, был еще отчетливо виден. На обратном пути в Москву машинист просто перейдет в этот вагон – и хвост превратится в голову. Такова же переменчивость жизни!
На автобус мы, разумеется, опоздали и решили не ждать следующего, а пойти пешком. Это примерно два километра, если идти не по шоссе, а напрямик, через старинный сосновый бор. Тропинка, усыпанная хвоей, во многих местах бугрилась толстыми, похожими на варикозные вены корнями высоченных сосен. Витек споткнулся, выругался и стал внимательнее смотреть под ноги. Я же хорошо знал эту тропинку. Сколько раз я мчался по ней, трепеща нетерпеливыми крылышками вожделения, к горынинской даче. Однажды я тоже зацепился ногой за корень, набил себе здоровенную шишку, и неутомимо-нежная Анка всю ночь звала меня «мой носорожек». Кто знает, возможно, если б шишка не сошла, мы бы никогда не расстались и я бы навсегда остался «ее носорожком»? Кто знает…
Был теплый июньский день, а точнее, тот переломный миг дня, когда солнце еще ярко бьет сквозь прорехи сосновых крон, но в воздухе уже реют острые вечерние запахи, а в тенях, отбрасываемых деревьями, начинает накапливаться мрак будущей ночи. (Почти Бунин! Запомнить.)
– Хорошо! – шумно вздохнув, сказал Витек. – Как у нас в Мытищах!
Поселок Перепискино называется так потому, что построили его недалеко от деревеньки Переписки. А сама деревня называлась так потому, что в начале прошлого века ею владел один страшно занудливый старикашка, который постоянно переписывал свое завещание. Глянет наследник недостаточно почтительно или просто без выражения – старикашка тут же его гонит прочь и зовет к себе стряпчего, бумаги переписывать. Перепишет, вызовет следующего наследника, а тот возьмет да и опоздает к назначенному обеду. Старикашка его тоже в шею – и опять за стряпчим посылает. Чем дело закончилось, кому досталась деревенька в конце концов, никто уже и не помнит, но с тех пор это место так и прозвали – Переписки…
А писательский поселок возник здесь гораздо позже, в начале тридцатых, когда Алексей Максимович Горький вернулся с Капри – посмотреть, чего тут в России понадрызгали друзья его молодости, взявшие власть в семнадцатом году. Приехал, изумился, да так в изумленном состоянии и остался. Как уедешь снова на Капри, если здесь твои книжки в школах проходят, а члены ВЦИК хлопают по плечу и упрекают: «Что это ты, в самом деле, Максимыч, разъездился?!» Осмотрелся Горький, изучил обстановку и как-то на обеде принялся упрекать Сталина: мол, сколько писатели для революции сделали, а ты, Coco, их в черном теле держишь! «А золотой телец писателям вреден!» – усмехнулся Сталин. Но Горький не отступал и однажды во время ужина напомнил вождю, что при старом режиме писатели летом жили и творили исключительно на дачах, а не в городской духоте и шуме. И какая литература была – Пушкин, Лермонтов, Толстой, Чехов! Сталин, говорят, пыхнул трубочкой и молвил: «Так они, на дачах сидючи, царизм и свергли! Ты хочешь, Максимыч, чтоб они и нас так же?!» Горький испуганно замахал руками и начал объяснять, что имел в виду совсем другое! Тогда Сталин покивал и сказал: «Ладно. Ты – основоположник пролетарской литературы, поступай со своей сволочью как знаешь!» Возможно, это была самая большая ошибка отца народов за все годы его правления…
Переписки для строительства писательского дачного поселка Горький выбрал не случайно. Во-первых, само название местности до смешного подходило для компактного проживания пишущей интеллигенции. А во-вторых, места чудесные: сосны, река и всхолмленная голубоватая даль. Кстати, в молодые годы Алексей Максимович тут бывал на рабочих маевках, которые, как мы бы теперь выразились, спонсировал текстильный миллионер Савва Морозов, застрелившийся задолго до накликанной буревестником и проплаченной им самим революции. Приехал Горький сюда, огляделся, всплакнул, по своему обыкновению, а вечером написал в Париж Ромену Роллану: «Будем, Рома, возделывать свой садик. Приезжай!» Роллан приезжал, погостил, но не остался, а вернулся в свою Францию.
Дачи строились, конечно, за казенный счет – большие, двухэтажные, рубленые, с затейливыми верандами и беседками, окруженные глухими заборами. Распределяли их между заслуженными писателями Горький и Сталин сообща, спорили, составляя списки. Вождь старался, чтобы дачи достались хорошо поработавшим на революцию литераторам, и упрекал классика: «Что-то ты, Максимыч, одних попутчиков мне подсовываешь?» А Горький махал руками, оправдывался, но все-таки добился нескольких дачек и для хороших писателей. Сложный был человек и трагическая фигура отечественной культуры. Потому и псевдоним такой – Горький. Да и время было непростое: только литератор заселится, семью разместит, рукописи разложит, как приедет ночью черный автомобиль и увезет всех обитателей в неизвестном направлении. И снова начальство ломает голову – кому освободившуюся дачу выделить. Подумают, поспорят, выделят, а там глядь – снова ночные шины на дорожке зашуршали… После смерти Горького Сталин распределял дачи вместе с Фадеевым, а с хрущевских времен передали это непростое дело в ведение правления Союза писателей. Сколько скандалов и обид было, с ума сойти! Горынин получил свою дачу вскоре после выхода «Прогрессивки», когда ему поручили выступить с речью на съезде партии и он пожаловался, что трудно ему писать такое ответственное выступление в шумной городской квартирке.