Юрек Бекер - Бессердечная Аманда
Аманда была не в восторге от приглашения, оно произвело на нее скорее удручающее действие; впрочем, на нее это действие оказывали любые новости. Ей сейчас не до гостей, сказала она. На вопрос «А до чего тебе сейчас?» она только пожала плечами и промолчала. Единственное, чего мне удалось от нее добиться, — это заявления, что время еще есть, там будет видно. Но я был убежден, что она пойдет, хотя бы уже из одного любопытства. Однажды я случайно стал свидетелем картины, которая еще больше утвердила меня в этой уверенности: я застал ее перед зеркалом; уложив свои длинные волосы в узел, она оглядывала себя со всех сторон.
В день торжества все обернулось иначе. Она принялась жаловаться, что плохо себя чувствует, что у нее болит голова. Я возразил, что у меня самого постоянно что-нибудь болит: то голова, то спина, то желудок; во время чтений в церкви у меня, например, болел зуб. Ну хорошо, согласилась она, но через минуту выяснилось, что на единственном платье, которое она в тот день могла надеть, в каком-то месте разошелся шов. Ну, значит, надо взять и зашить это чертово платье, будь оно неладно! А когда уже пора было выходить из дому, она позвала с улицы Себастьяна и принялась оттирать на нем то пыль, то грязь, то какие-то пятна и в конце концов заявила: нет, так дело не пойдет, ребенка нужно мыть с головы до ног. Я позвонил матери и сказал, что мы задерживаемся. Потом спросил, прибыл ли уже загадочный гость. Она ответила: еще вчера. Мне показалось странным, что Рудольф целый день просидел у матери и даже не позвонил. Потом мне пришлось заняться купанием Себастьяна, потому что Аманда должна была еще отпарить платье.
Я еще никогда не купал детей, для меня это стало совершенно новым опытом, и я не могу хотя бы кратко не остановиться на этом маленьком событии. Для степени загрязненности Себастьяна вполне хватило бы и душа, но я наполнил ванну водой, махнув рукой на потерю времени: купание казалось мне процедурой особенной, и я не хотел ее комкать. Я снял галстук и рубаху, чтобы не бояться брызг, и даже повязал фартук Аманды с надписью: «Бог придумал пищу, а дьявол — поваров». И вот я принялся ловить эту разрезвившуюся мокрую каракатицу — эти нежные, еще по-детски пухлые колотушки ног и рук — и полоскать ее в ванне, как полощут белье в речке, так что маленький бандит чуть не задыхался от хохота. Я с гордостью отметил про себя, что он ничуть не стесняется и не боится меня. Как будто я уже сто лет его купаю. Мне было приятно его тискать; его спина с ангельскими крылышками лопаток, его маленькое пузцо, его унаследованная от матери длинная шея притягивали мои пальцы, как притягивает пальцы карманника выглядывающий из кармана кошелек. За этим неожиданным послеполуденным удовольствием я совсем позабыл про спешку. Мы с ним устроили настоящее наводнение, я вновь и вновь ловил сторукого и стоногого морского змееныша и топил его в пучине, а он вознаграждал меня визгом и хохотом. Я знаю, какой-нибудь умник сейчас скажет, что здесь налицо роковое пристрастие, в котором я даже сам себе не признаюсь и потому наделяю его ложными именами, — я уже слышу подобные заявления. Какая чушь. От таких чувств меня отделяют даже не моральные категории, а просто миллионы километров. Я называю это отеческой любовью отчима. Мы разыгрались с ним не на шутку и никак не могли остановиться, пока в дверях не выросла готовая к выходу Аманда, строгая и неприступная, и сказала, что теперь и в самом деле не мешало бы поторопиться. Волосы она все же не стала укладывать узлом.
По дороге к моей матери в машине царило молчание, как будто мы ехали на похороны. При этом я ликовал от предвкушения встречи. Я уверен, что Аманда тоже радовалась, хотя и делала вид, будто приносит огромную жертву и едет туда только ради меня. Меня это мало заботило: возможность всего через несколько минут обнять Рудольфа примирила бы меня и с гораздо большими неприятностями. Я настроил приемник на музыкальную передачу, но Аманда выключила радио. Мы с Себастьяном обменялись через зеркало понимающими взглядами.
Дверь нам открыла мать; она сияла, как в первый день отпуска. На ней было золотое шелковое платье, гордость ее гардероба, подарок Рудольфа. Я рассеянно поцеловал ее, Себастьян вручил ей цветы, и я с нетерпением спросил: «Ну, где он?» Она растерянно-недоуменно уставилась на меня — откуда я мог узнать ее тайну? Это явно не входило в ее расчеты. Она спросила, имею ли я в виду какое-то конкретное лицо, я ответил, что имею в виду того самого загадочного почетного гостя, то есть Рудольфа. Тут она наконец с облегчением улыбнулась и сообщила, что гость в гостиной, и я понял, что ошибся.
За раздвинутым столом сидели три из четырех моих сестер, Сельма, Беате и Лаура, и какой-то лысый старик, которого я никогда раньше не видел. Он встал, склонил голову набок и раскрыл объятия — мне. Все ждали от меня возгласа удивления, но не мог же я врать! Потом я заметил слезы в его глазах, а на столе бутылку русской водки посреди кофейных чашек и наконец узнал Аркадия Родионовича Пугачева. Когда мы обнялись, я слышал, как мать объясняет Аманде, кто это такой, и видел, как та кивает. Меня и самого бросило в слезы; я еще успел увидеть недоуменный взгляд Себастьяна, а потом все расплылось. Мы стояли обнявшись так долго, что я успел решить две маленькие арифметические задачи: во-первых, ему должно было быть не меньше восьмидесяти, а во-вторых, Лаура и Сельма были его дочерями — об этом я совершенно забыл.
Когда мы наконец выпустили друг друга из объятий, он был словно пьян — опираясь на спинки стульев и протянутые со всех сторон руки, он с трудом добрался до своего почетного места, отмеченного маленьким букетиком. И пока я целовался со своими сестрами, Аркадий Родионович приходил в себя после первого потрясения. Ему, бедняге, предстояло еще немало потрясений — сколько рассказов и сообщений, ведь прошло полжизни! Я боялся только, не утратил ли он с возрастом свою былую фантазию и самобытность. Мне не терпелось услышать его рассказ. Но сначала, конечно, пришлось пропустить по стаканчику. Он налил мне и себе, потом и всем присутствующим, но дамы единодушно отказались. Мать шепнула мне на ухо, что одной бутылкой тут дело не кончится, и это был вполне реалистичный прогноз. Я силился воскресить в памяти красивого, энергичного офицера, страстного поэта, ставшего между делом воином-победителем. Он растолстел, от этого лицо его стало меньше, оно не поспевало за телом; и наконец, бесследно исчезнувшая белокурая шевелюра. На своем сильно пострадавшем за годы разлуки немецком он произнес тост: «За любовь! Потому что люди живут в сердце, а не в забвении!» Что бы это ни означало, это было верно, тут никаких сомнений быть не могло, и мы выпили.
Все с ожиданием смотрели на нас с ним, как будто мы были распорядителями бала. Я спросил Аркадия, как же это он умудрился добраться до нас — не иначе гласность и перестройка помогли! Он опять налил и воскликнул: какая там перестройка! Какая там гласность! Один старый добрый приятель в областном комитете партии — вот кто помог. Он немного поворчал на все эти новые слова — мол, слова не могут изменить жизнь, это может сделать только хлеб с маслом, — но в меру, без особого раздражения. Потом он пожелал изменить порядок размещения гостей за столом: он попросил Сельму и Лауру сесть слева и справа от него, они безропотно выполнили его просьбу, хотя теперь им было труднее смотреть на него сбоку; он обнял их за плечи и менял позу только для того, чтобы выпить или налить.
Он слышал, сказал он спустя какое-то время, что я не только стал писателем, но еще и запрещенным; было непонятно, во всяком случае мне, как воспринимать его слова — как комплимент или как назревающую критику. Я ответил, что первая часть его информации соответствует действительности, что касается второй, то тут все зависит от того, как посмотреть: в мире есть немало магазинов, в которых можно спокойно купить мои книги; правда, здесь или в Харькове они и в самом деле запрещены. Нет, Аркадий не собирался устраивать мне взбучку. Он озабоченно кивнул и сказал, что по соседству с ним тоже живет один запрещенный поэт, опрятный, симпатичный человек; да будь оно все неладно! Мы все с облегчением вздохнули, обрадовавшись, что он не стал открывать дискуссию на политическую тему. Все, за исключением разве что Аманды. Она выглядела потерянной, стараясь, однако, делать вид, что она такой же член компании, как все остальные. Однако всеобщая радость ее не заразила. Она напоминала зрителя, которого случайно затащили на какой — то непонятный для него спектакль. Бог с ней, думал я, ничего страшного не случилось — что она такого важного пропустила, отправившись со мной?
Аркадий не поддавался ни на какие уговоры и считал своим долгом выпить после каждой третьей фразы. Его уже клонило в сон, и мать предложила ему прилечь до ужина, у нее, мол, все равно еще хватает дел на кухне. Он ничуть не обиделся, но решительно воспротивился тому, чтобы его сплавили в спальню, и изъявил желание прикорнуть здесь же, в пределах видимости, на диване. Через пару минут послышался его храп. У него всегда был здоровый, крепкий сон, вздохнув, с грустной улыбкой сказала мать и тем самым вновь соединила тридцатипятилетний разрыв в этой длинной цепи. Она рассказала нам о долгой переписке, предшествовавшей приезду Аркадия, о томительных часах ожидания в советском посольстве, о бесчисленных хождениях по инстанциям; это разрешение на поездку показалось ей победой над каким-то стоглавым чудовищем, призналась она. И все это за спиной у собственных детей (она вбила себе в голову, что непременно должна сделать им сюрприз). Потом она ушла на кухню, отказавшись от помощи дочерей; их кулинарные способности все равно ограничиваются стандартными столовскими блюдами, заявила она. На диване храпел Аркадий, Себастьян сидел перед телевизором с выключенным звуком; мы полушепотом продолжали беседу. Я не знаю, получили ли мои сестры от матери наказ приезжать без мужей (то есть было ли приглашение Аманды исключением), или они сами оставили их дома.