Павел Крусанов - Царь головы (сборник)
Массагеты… Я вспомнил одно свидетельство о них. Массагеты – было такое племя, исчезнувшее в тёмных волнах лет, кочевало в низовьях Окса и Яксарта. Геродот описывал массагетов как храбрый народ, имевший общих жён и убивавший стариков, не способных больше держать в руках оружие. Это племя в античном мире считалось непобедимым. Царица массагетов Томирис, разбив армию персов, бросила голову Кира в бурдюк с кровью (прописи: «Кир, ты хотел крови? Пей!»), так что Александр Великий предпочёл вовсе с ними не связываться (бессмертная Томирис отправила ему послание: «Если победишь, все скажут, что сын бога воевал с женщиной, а если проиграешь…») и ушёл от греха подальше походом на Индию. Так вот, Каллисфен – историк, философ и натуралист, греческий Паганель, странствовавший с войском Александра по Персии, Египту, Согдиане и Бактрии, – рассказывал о массагетах, будто бы народ этот невозможно одолеть, потому, что его жрецы (а массагеты, по Страбону, почитали одного бога – солнце, которому приносили в жертву лошадей) умеют возвращать к жизни не только павших воинов, но и их коней, давая им новые тела из глины, которую берут в безлюдных землях востока. К чему я это вспомнил? Не та ли это глина и не тот ли жрец?
Как бы то ни было, Марина не со мной.
Да, не со мной. И – да – я знаю, как мне быть.
В голубином фонтане на Большой Московской умываются бомжи. Два шишка́ и неопределённых лет ёжка. У бомжей лица и руки цвета обожжённой, подкопченной в дровяной печи глины.
Голубиным этот фонтан назвала Марина. Однажды мы попали с ней на выставку какого-то художника в галерее «Борей». В четырёх залах в пяди от пола были развешаны небольшие рисунки на плотной бумаге. Не рисунки даже, так, каляки-маляки – я нагибался, чтобы рассмотреть. Тут же стояли блюдечки с молоком. Выставка называлась «Живопись для кошек». Действительно, бродила по залам и пара кошек. Марине очень понравилось. Так вот, если та выставка была кошачьей, то этот фонтан и впрямь был голубиным: наборная, составленная из бело-чёрных шашечек и ограждённая поребриком, каменная плита два метра на двенадцать, из белых шашечек бьют штук тридцать невысоких струек; через плиту перекинут хрустальный мостик инженерной конструкции – на нём обычно кривляются дети. Кажется, фонтан появился к трёхсотлетию СПб. Один из немногих новоделов, принятых городом, обнаружившим в нём смысл. Марина для этого смысла отыскала слово. Здесь, раздуваясь шарами, плещутся голуби – такая птичья баня. Вот и сейчас сизой стайкой они столпились слева, а обожжённые в дровяной печи жизни бомжи – справа. И никто друг другу не мешает.
Для замеса глины, которая мне теперь нужна, я хочу взять воду из этого фонтана. Некоторые струйки халтурят, едва поплёвывают, но это несущественно – воды хватит. Да, мне известно, что в домашнем кране и в этих трубах течёт одна и та же жидкость, но мне известно также, что символическое часто опережает реальность, и знак, случается, даёт движение материи. Голубиный фонтан, безусловно, вещь из этого ряда. Словом, я так задумал, так решил, и я так сделаю. Всё. Dixi.
Утром пришёл западный ветер и к завтраку так распоясался, что сорвал простыню-экран и выдул из почвенных ловушек всех угодивших туда за ночь пленников.
Пока учёные мужи переживали неудачу, я присел у «газели», закрывающей от ветра обустроенную тут же кухню. Повариха не признавала газовых плиток, хотя в дорожном багаже газовый баллон и горелка были предусмотрены, – готовила по старинке, на примусе. Великое изобретение. Железное, надёжное, со своей внутренней жизнью, своими вздохами и шутками. Хотя для большой экспедиции, конечно, примуса было бы недостаточно. Археологические отряды, в которых я работал, обычно комплектовали человек по двадцать пять, и для поварихи, кормящей такую ораву, складывали из кирпича полевую печь с чугунной плитой на две дырки. В конце сезона, чтобы не таскать с собой, эту чугунную плиту зарывали неподалёку и примечали место. Так что на следующий год раскопки начинались с поиска плиты.
После завтрака начальник экспедиции, которого ветер лишил желанных мух, предложил англичанам и зиновцам съездить к белым горам. Вчера я уже видел их, но издали, поэтому решил присоединиться к компании. Жару сдуло, хотя небо по-прежнему было безоблачно, а солнце – яро. Погрузились в «китайца» и «Волгу», вырулили на дорогу и покатили на восток. На машинах путь оказался совсем недолог. Я всё пытался высмотреть справа от дороги виденные вчера заросли тростника со скрытым в них холмом, но тщетно – за окном только потрескавшаяся глинистая пустыня с одинокими саксаулами и редкими сухими травами. Впрочем, вытянутую возвышенность землистого цвета, взятую мной за ориентир, я всё же, кажется, вдали разглядел – заросли должны были находиться чуть дальше и сбоку от неё.
Машины поставили на выходе из ущелья, в сухом русле, надеясь, что в ближайшие пару часов с чистого неба не хлынет дождь. Как и красные горы, белые вблизи оказались ещё невероятнее, чем издали: изрезанные, но гладко зализанные, с розоватыми, сероватыми и зеленоватыми потёками, с твердыми блестящими слоями кристаллического гипса, похожего на стекловолокно, и без единого куста или травинки – прекрасные, голые и мёртвые, как в начале третьего дня творения, когда уже явилась суша, но ещё не было сказано: «да произрастит земля зелень…»
Ущелье, промытое в глине дождевой водой, разветвлялось, сухие русла с отвесными, скошенными, а иной раз и нависающими стенами разбегались в стороны, так что постепенно мы разбрелись кто куда. Такие длинные ущелья в красных горах мне не встречались. Ветер не залетал сюда, и воздух на солнце был раскалён и неподвижен, благо тут же за извивом являлась и спасительная тень. Я не сразу заметил, что остался один среди безжизненных белых уступов, на дне мёртвого ущелья. Нет, я не заблудился, я знал, куда идти, чтобы вернуться к оставленным машинам, и тем не менее первобытный страх, экзистенциальный ужас перед величием, бесконечной огромностью и неумолимостью творения внезапно навалился на меня и размазал по белой стене. Свело дыхание от скорости, с которой я исчезал, – осознание смертности, неизбежного конца взорвалось, разнесло меня в ошмётки изнутри. Похоже, я сам не заметил, как потерял опору, и теперь мне уже не спастись, не слиться с чем-то вечным и неугасимым, чтобы к великому творению припасть. Родина? Я не сумел сохранить свою великую страну. Вера? Я урод – благодать дышит рядом, но её дыхание не касается меня. Культура? Это та же родина – если не сберёг свою, чужая не спасёт, и ужас перед собственным ничтожеством нагонит и раздавит. Любовь? Но ею я убит. Семья? Мне нечего сказать.
Впрочем, совладал с собой я довольно быстро. А совладав, достал из рюкзака бутылку с водой и сделал большой глоток – горячий воздух так не иссушил мне глотку, как иссушил за несколько секунд ужас перед огромностью вселенной, которой до меня нет дела.
На обратном пути попросил, чтобы меня высадили в том месте, откуда виднелась земляная гряда, – сказал, что в лагерь вернусь сам. Начальник недовольно проворчал, мол, недолго только – если ветер не утихнет, может, сегодня же переберёмся на Или.
Через полчаса пути по растрескавшейся белёсой глине, исклёванной тут и там мелкими копытцами (джейран? елик?), добрался до зарослей тростника, поднявшегося выше человеческого роста. Должно быть, после дождей тут скапливалась и на какое-то время задерживалась вода. Тугой ветер трепал заросли, и те с хрустящим шорохом ходили ходуном. Пошёл сквозь гущу – сухие листья тростника и колючие ветки кустов секли голые руки. Странно, тут не было никакой живности – ни насекомых, ни ящериц, ни птиц. Неужто виновник – вихрь?
К холму вышел неожиданно, он разом вырос за стеной тростника, как вид из окна за отдёрнутой занавеской. Определённо это было по моей части – из-под наплывов глины на вершине и склонах проступали камни, стало быть, сюда специально возили щебень из других мест, чтобы насыпать курган, а ветер за века нанёс поверх глиняную пыль. Высотой сооружение было метров шесть и метров двадцать в диаметре. Не велик курган, но и не мал. Однако почему один и почему здесь – в стороне от жизни, в глинистой пустыне? Я обошёл его и поднялся на вершину. Курган был совершенно круглым и не имел явных следов повреждений – ни боковых откопов, ни проседания грунта над дромосом, – если его и грабили в древности, то замели следы, а у гробокопателей такого не было в заводе. Разумеется, оценка на глазок, всю правду вскрытие покажет, но место непременно надо взять на карандаш.
Нет бы радоваться находке, но что-то тяготило, сдавливало, угнетало… В сухом шорохе тростника нарастал гомон голосов, а с безоблачного неба словно набегала тень. Густой гомон, мрачная тень. Я стоял на вершине кургана и с замирающим сердцем, парализованный сгущением неведомого, чувствовал, как холодеют ступни и по ногам поднимается озноб, как глиняная пыль въедается в лицо и исцарапанные руки, как ватными делаются колени, как заползает дрожь в позвоночный столб, как входит острая игла в затылок и выдавливает из себя яйцо… Я ощутил чужое пространство, распахнутое под древней луной, его не понимая. Что происходит? Мир вокруг стал многослоен, как лук, и над каждым слоем – слёзы. И заплясали маски, и загудели котлы с натянутой на зевы кожей, и встал до неба призрак в отсвете костров, весь – чистый гнев. Я виделэтот гнев, он был цвета раскалённого докрасна железа. И я поднялся вровень с призраком, будто бы свитым из кручёных прядок пыли, и его чёрными глазницами смотрел, как вода в Или под напором западного ветра идёт вспять, как рыщут по дну осётр и сом, как лодочкой плывёт в небе месяц, как нога кулана пропадает в сусличьей норе, как низко, заставляя дрожать кусты тамариска и саксаула, гудит Поющий бархан, как плачет ива в семь обхватов над ручьём, как вздымается покрытая снежными шапками Джунгария… И тут великая сила коснулась моей немощи – не во власти человека было ни так наполнять, ни так потрошить, – и я исчез.