Николай Кононов - Магический бестиарий
Про перешедшую на самую простую специализацию нашу боевую подругу он, как и я, не вспоминал, будто мы заключили пакт о неупоминании ее. Да и у него, наконец, бурно началось другое – правильное увлечение, возымевшее серьезные последствия для всей его недолгой, но сияющей тусклым блеском жизни.
Он осветился безразличным здоровьем, по-особенному – как-то из себя, из недр, покрытых сложной оболочкой клетчатки и плоти, из самых своих глубин, тускло, как медь.
Да-да, медь, которую надо было все время полировать, – вот что было в нем сияющего. И тусклого, когда он забывал об этом вечном трении. Хотя эпитет “медноголовый” ему не подходил. Чтобы он блестел, его должны были видеть, лицезреть, ему должны были внимать.
Глава тринадцатая. Полный сборВот мы, весь наш курс, на каком-то политическом собрании.
Тихо уйти мне не удалось. У выхода из аудитории стоял сам декан. Волна выходивших схлынула снова на свои места.
Это было собрание по важному случаю. То ли кто-то нагло напал на нашего вассала, то ли поднималась новая волна всеобщего порыва, почина и зова, и прочее и прочее. И мы должны были на это и за это отвечать.
В амфитеатре за пюпитром третьего ряда сидел Овечин. Темным упругим идолом из гуттаперчи. Нарисованными глазами он сканировал дугообразный синклит президиума. Он будто ждал какого-то особенного знака. Но знака не было.
И в какой-то момент он весь подался вперед, хотя был недвижим, только лишь невысоко поднял руку, словно собирался пожать десницу, видимую только ему, протянутую из воздуха именно к нему. Этот сдержанный жест в огромном тихом амфитеатре мог остаться незамеченным, но он был замечен, будто драматург заранее назначил его.
– У меня вопрос к уважаемому представителю нашего горкома.
Голос его был полон покоя и достоинства, он был скромным корифеем нашего молчащего хора.
– Да, пожалуйста. Это наш многообещающий студент-дипломник, можно сказать – уже молодой ученый Овечин, активный общественник, – был он выразительно представлен серому скрупулезному бонзе.
Скромнейший облик и особенная сытость смягчали омерзение, исходящее от этого персонажа. Хорошо поставленный баритон Овечина пролился чистой водой из кувшина, которым, в сущности, и было его узкое длинное тело.
– Я вот что хочу спросить, если речь зашла о моральном кодексе. Возможно ли совмещать успешное изучение основ научного коммунизма с посещениями собраний секты баптистов?
– Что вы имеете в виду, вернее, кого именно, товарищ?
Возникла пауза, бонза не запомнил фамилию.
– Овечин! Нет, вы ответьте на поставленный теоретический вопрос, товарищ Адамов, – неожиданно требовательно провозгласил он.
Тут пошел улыбчивый треп о том, что у нас все религиозные институции отделены от государства и член нашего общества, конечно, свободен как в исповедании религии и отправлении культа, так и в придерживании атеистического мировоззрения, которое отличается от миросозерцания тем, что априори активно. Но странно в стенах университета, его, извините, есе-сена-на-уч-на-ва(!) факуль-те-та, предполагать, что есть люди, вводившие целых пять лет в заблуждение своих товарищей, честно не открывшиеся перед ними, не показавшие на честных свободных диспутах свое инакое представление о бытии и т. д. и т. п., и т. д. и т. п.
Фамилия прилюдно названа не была. Но одной тихой, как яблочная моль, уже ни на что не претендующей персоны, я на общеуниверситетском фотоальбоме выпуска этого года не досчитался…
И это был мощный поступок, так как этой тихой молью была Оля, иногда показывавшаяся из сумрака своей неизвестной неказистой жизни в гулких рекреациях, в тесном лабораторном корпусе или тихой библиотеке. В этом, как ни странно, не было ничего удивительного, того ведь требовала рифма. Ведь настала очередь Овечина назвать ее, будто жизнь играла с ним в буриме. Просто пришла его очередь.
Но зачем он это сделал? Неужели он не мог сказаться больным или увечным или что-то там еще. Я спрашивал себя об этом. Почему я не одернул его, не заткнул ему рот? Не ущипнул за медное бедро? Но я сидел в другом конце совсем другого ряда. На галерке, где и положено пребывать пассивным бездельникам, сачкам и лодырям.
Может, он и так бы стал и аспирантом и ассистентом.
Ведь выговор с него и так сняли.
Такая тяжесть…
Как жить дальше?
Но вот слова “дальше” с его грамматической неопределенностью для Овечина не существовало. Были строгие дискретные этапы, преодолеваемые, как горные плато, в срок и желательно без ощутимых потерь. Время – форма существования неисчезающей материи (так думали тогда) – работало на блеск и лоск той самой материи, из которой состоял и он. А это, в его случае, была медь, как уже говорилось. И в этом нет ничего странного.
Его медные доспехи сияли в солнечных лучах.
И век, приняв его, сулил ему успех и процветание, и мне даже казалось, что он, Овечин, и не умрет вовсе, ведь его невыносимая полнота и завершенность попирали саму идею изъяна, вычеркивания и порчи.
Неужели он, такой сиятельный, может быть изъят и отозван?
Кем и куда? Какая ерунда!
В его чрезмерной удачливости заключалось что-то чудовищное. Он будто сам, своим наличием обездвиживал время, закупоривал сумеречную духоту.
Глава четырнадцатая. ТермопараНе буду распространяться о линии собственной жизни, не во мне интерес, но вот видеться мы стали гораздо реже, но я все-таки встречал его, и мы пивали пиво, и он что-то рассказывал мне свежее. В основном кудряво повествовал о своих новых девушках, женщинах, бабах, тетках и телках.
Самоочевидные успехи на научно-карьерном поприще обозначались двумя-тремя беглыми чертами. Обычно это были известнейшие фамилии соавторов и названия прекрасных далеких городов. В географические частности, столь волновавшие меня, он, как видавший виды утомленный путешественник, не вдавался.
Только подолгу слушал его и ловил тусклый блеск, излучаемый им.
Успехи у женщин подавались им как героический эпос, переведенный на язык наглого блядуна. Ведь давняя магическая операция, ставшая своеобразным “снятием”, недаром была одномоментна снятию выговора. В тот же день, после полудня, после заседания синклита, он лег под вострый ножик с совершенно чистой биографией.
В его мужских соленых россказнях всегда присутствовали образы, связанные с чистыми металлами.
То – роковая девка, едкая, словно загорающийся на воздухе сам по себе калий, в чьем нутре он просто шипел и пищал, истирая в девкиной химической ступке свой расцветший пест.
То – тяжкая на веселье, тусклая непомерная бабища, но плавкая, как свинец.
То – крепкая ядреная молодица, ковкая, как золото.
А то – необразованная телка, кобыла, совершено не поддающаяся на уговоры, равнодушная к его ухаживаньям, хрусткая в своих солдатских принципах, как цинк.
Встречались и редкоземельные изысканные артистические экземпляры.
И даже уникальные персоны с дырочной проводимостью, якобы изысканные декадентки и наркоманки.
Он им всем пел каноническую песню о мчащемся в тартарары последнем троллейбусе. И этот ход срабатывал. При входе Овечин щелкал простым безотказным компостером. Каждой он говорил одно и то же: лю-блю.
Ведь он победил и глупую электрическую машину, нагнав ее на подъеме и приспустив как-то поздней ночью ее дуги, дернув свисающие вервии. И троллейбус ждал неспешно бредущую, его редкоземельную проблядь, – с ней он состоял в то время, как он выразился, в “тесной термопаре”.
– Не слабо мы, знаешь, клеммами искрили.
Да, я это знал.
Эти новеллы вызывали во мне металлический привкус, словно бы я понюхал гвоздь, подержал на языке свинцовое грузило или лизнул сосочки батарейки.
Когда он выплескивал вот эти истории, все-таки переполнявшие его, то уже не взглядывал на меня, вопрошая одобрения или восторга. Он уже в этом не нуждался, он был способен сам по себе на тавтологическую работу.
Овечин смотрел куда-то перед собой. Вдаль. Из его жизни исчезло все, в чем он мог нуждаться, так как он стал самодостаточен. И никто, как показалось мне тогда, ему не был, по большому счету, нужен. Все видимые признаки успеха осеняли его молодую жизнь – и отдельная квартирка, и пристойный автомобиль, и повалившие партикулярные чины с рангами.
Его жизни были принесены жертвы, но их не жаль, они ведь были нежизнеспособны. А все нежизнеспособное должно быть вытеснено – если не вообще, то на периферию, где они, этой своей жалкой немочью, никому не смогут мешать.
– Ты ведь знаешь, я системный sapiens эпохи научных революций, – говаривал Овечин.
В подтверждение этого тезиса он протянул мне визитную карточку на двух языках, выдавленную в болотной ряске верже. Словно следы небольшого, но тяжелого животного с коготками.
Я тогда глядел на него, на его перипетии, как будто был вообще исключен из бытия. Как некий инертный наблюдатель, как насекомое Босха с высокого жесткого шестка.