Борис Васильев - Не стреляйте белых лебедей
А еще он подумал, что надо бы крыльцо поправить и косяки заменить. И навес над крыльцом надо бы уделать по-людски и… И тут дверь кособокая распахнулась, и Черепок сказал радостно:
- Бригада-ух! Здравствуй, хозяйка, кажи неудобства, раскудрить их…
- Здравствуйте, - очень приветливо сказала хозяйка. - Проходите, пожалуйста.
Все прошли, а Егор на крыльце застрял. В полном онемении: Нонна Юрьевна. Это к ней тогда Колька прибежал - к ней, не к родимой матери. Пластинки слушал: голос, говорит, как у слона…
Затоптался Егор - и в хату не шел и бежать не решался. И совестно ему было, что в такой компании в дом ее вваливается, да с таким делом, и думалось где-то, что хорошо еще, он в плотницкой работе соображение имеет.
- Егор Савельич, что же вы не проходите?
Узнала, значит. Вздохнул Егор, сдернул с головы кепку и шагнул в прогнившие сени.
Натуральную трескали. Под какого-то малька в томате, что ныне важно именовался частиком. Филя палец оттопыривал:
- Сколько их, земных неудобств, или, сказать, неудовольствий: кто счесть может? Мы можем, рабочие люди. Потому как всякое неудобство и неудовольствие жизни через наши руки проходит. Ну, а что руки пощупали, того и голова не забудет: так, что ли, молодая хозяюшка? Хе-хе. Так что выпьем, граждане-друзья-товарищи, за наши рабочие руки. За поильцев наших и частично кормильцев.
Черепок молча пил. Обрушивал стакан в самый зев, крякал оглушительно и рукавом утирался. Доволен был. Очень он был доволен: редкая шабашка попалась. Дура дурой, видать.
Но Егор пить не стал.
- Благодарствую на угощении. - И кружку отодвинул.
- Что же вы так категорически отказываетесь, Егор Савельич?
- Рано, - сказал.
И на Филю - тот уже второй раз мизинец оттопыривать примеривался, - на Филю в упор посмотрел. И добавил:
- За руки рабочие выпить - это мы можем. Это с полным нашим уважением. Только где они, руки эти? Может, мои это руки? Нет, не мои. Твои, может, или Черепка? Нет, не ваши. Шабашники мы, а не рабочие. Шабашники. И тут не радоваться надо вовсе, а слезой горючей умываться. Слезой умываться от стыда и позора.
Нонна Юрьевна так смотрела, что глаза у нее стали аккурат в очковины размером. Филя лоб хмурил, соображая. А Черепок… Ну, Черепок, он Черепок и есть: второй стакашек в прорву свою вылил и рукавчиком закусил.
- Осуждаешь, значит? - спросил наконец Филя и рассмеялся, но не от веселья, а от несогласия. - Вот, товарищ учительница, вот, товарищ представитель передовой нашей интеллигенции, какая, значит, у нас здоровая самокритика. И действует она ядовито. До первого стаканчика. А после данного стаканчика самокритику мы забываем, и начинается у нас одна сплошная критика, Что скажешь, бывший рабочий человек Егор Полушкин? Испугалась вдруг Нонна Юрьевна. Чего испугалась, понял Егор, а только увидел: испугалась. И заулыбалась торопливо, и глазками заморгала, и захлопотала, себя даже маленько роняя:
- Закусывайте, товарищи, закусывайте. Наливайте, пожалуйста, наливайте. Егор Савельич, очень я вас прошу, выпейте рюмочку, пожалуйста.
Посмотрел на нее Егор. И столько тоски в глазах его было, столько боли и горечи, что у Нонны Юрьевны аж в горле что-то булькнуло. Как у Черепка после стаканчиков.
- Выпить мне очень даже хочется, Нонна Юрьевна, учителка дорогая. И пью я теперь, когда случай выйдет. И если б вдруг тыщу рублей нашел - все бы, наверно, враз и пропил. Пока бы не помер, все бы пил и пил и других бы угощал. Пейте, говорил бы, гости дорогие, пока совесть наша в вине не захлебнется.
- Ну, дык, найди, - сказал вдруг Черепок. - Найди, раскудрить ее, эту тыщу.
Глянул Егор на Нонну Юрьевну, глаз ее перепуганный уловил, руки задрожавшие и все понял. Понял и, взяв кружечку отодвинутую, сказал:
- Позвольте за здоровье ваше, Нонна Юрьевна. И за счастье тоже, конечно.
И выпил. И мальком этим, что по несуразности в томате плавал вместо заводи какой-нибудь, закусил. И кружку поставил, как точку.
Потом пятистеночек осматривали. Объект, так сказать, приложения сил, родник будущих доходов.
Тут роли были распределены заранее. Черепку полагалось пугать, Филе - зубы заговаривать, а Егору - делом заниматься. Прикидывать, во что все это может оберуться, и умножать на два. И уж после этого умножения Черепок черту подводил. Во сколько, значит, влетит хозяину означенная работа.
Так и здесь предполагалось: Филя уж речи готовил потуманистей, Черепок уж заранее угрюмился, за столом еще.
- Ну, хозяюшка, спасибо на угощении. Выкладывай теперь свои неудобства жизни.
Ходили, судили, рядили, пугали - Егор помалкивал. Все вроде бы по плану шло, все как надо, а уж о чем думал Егор, неудобства эти оглядывая, о том никто не догадывался. Ни Черепок, ни Филя, ни Нонна Юрьевна.
А думал он, во что это все девчоночке встанет. И о том еще думал, что хозяйства у нее - одна раскладушка, на которой когда-то сын его обиженный ночевал. И потому, когда сложил он все, что работы требовало, когда материал необходимый прикинул, то не умножил на два, а разделил:
- Полста рублей.
- Что? - Черепок даже раскудриться позабыл от удивления.
- Упился, видать, - сказал Филя и на всякий случай похихикал: - Невозможное произнес число.
- Пятьдесят рублей со всем материалом и со всей нашей работой, - строго повторил Егор. - Меньше не уложимся, извиняемся, конечно…
- Да что вы, Егор Савельич…
- Ах, раскудрить твою…
- Замолчи! - крикнул Егор. - Не смей тут выражения говорить, в дому этом.
- А на хрена мне за полсотни да еще вместе с материалом?
- И мне, - сказал Филя. - Отказываемся по несуразности.
- Да как же, товарищи милые, - перепугалась Нонна Юрьевна. - Что же тогда…
- Тогда в тридцатку все обойдется, - хмуро сказал Егор. - И еще я вам, Нонна Юрьевна, полки сделаю. Чтоб книжки на полу не лежали.
И пошел, чтоб мата черепковского не слышать. Так и ушел, не оглядываясь. На пустырь тот вернулся и снова взялся за лопату. Канаву оглаживать.
Били его на том пустыре. Сперва в канаве, а потом наверх выволокли и там тоже били.
А Егор особо и не отбивался: надо же мужикам злобу свою и обиду на ком-то выместить. Так что он, Егор Полушкин, бывший плотник - золотые руки, лучше других, что ли?
12
Федор Ипатович со всеми долгами расплатился, все в ажур привел, все справочки раздобыл, какие только требовались. Папку с тесемками в культтоварах купил, сложил туда бумажки и в область подался. Новому лесничему отчитываться.
В копеечку домик-то въехал. В круглую копеечку. И хоть копеечку эту он не у собственных детей изо рта вытянул, обидно было Федору Ипатовичу. Ох, как обидно! До суровости.
Вот почему за всю дорогу Федор Ипатович и рта не раскрыл. Думы свои свинцовые кантовал с боку на бок и сочинял разные обидные слова. Не ругательные: их до него тьмы тем насочиняли, а особо обидные. Сверху чтоб вроде обыкновенные, а внутри - чтоб отрава. Чтоб мучился потом лесничий этот, язви его, две недели подряд, а привлечь бы не мог. Никак.
Трудная это была проблема. И Федор Ипатович на соседей-попутчиков не растрачивался. Не отвлекался пустыми разговорами.
Думал он о встрече с новым лесничим Юрием Петровичем Чуваловым. Думал и боялся этой встречи, так как ничего не знал о нем, о новом лесничем.
Жизнь Юрия Петровича сложилась хоть и самостоятельно, но не очень счастливо. Отец пережил победу ровнехонько на одни год и в сорок шестом отправился туда, где молчаливые батальоны ждали своего командира.
А вскоре умерла и мать, измученная ленинградской блокадой и тысячедневным ожиданием фронтовых писем. Умерла тихо, как и жила. Умерла, кормя его перед сном, а он и не знал, что ее уж нет, и проворно сосал остывающую грудь.
Об этом ему рассказала соседка много лет спустя. А тогда… Тогда она просто перенесла его из вымершей комнаты в свою, хоть и пустую, хоть и вдовью, но живую, и целых шестнадцать лет он считал матерью только ее. А когда он, загодя приготовив справки, собрался торжественно прибыть в милицию за самым первым в своей жизни паспортом и попросил у нее метрику, она почему-то надолго вдруг замолчала, старательно обтирая худыми, жесткими пальцами тонкие, бескровные губы.
- Ты что, мам?
- Сынок…- Она вздохнула, достала из скрипучего шкафчика старую тетрадку с пожелтевшими солдатскими треугольниками, похоронками, счетами на электричество и метриками вперемежку, отыскала нужную бумажку, но не отдала. - Сядь, сынок. Сядь.
Он послушно сел, не понимая, что происходит с ней, но чувствуя, что что-то происходит. И опять спросил, улыбнувшись ласково и неуверенно:
- Ты что, мам?
А она все еще молчала и глядела на него без улыбки. А потом сказала:
- Ты, Юра, мне сыночком всегда был и всегда будешь пока жива я. Пока жива, Юра. Только в свидетельстве этом, в метрике, значит, там другие записаны. И мама другая и папка. И ты паспорт, сынок, на ихнюю фамилию получай, ладно? Она очень даже хорошая фамилия, и люди они были очень даже хорошие. Очень даже. И не Семенов ты теперь будешь, а Чувалов. Юра Чувалов, сыночек мой…