Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2010)
Я подумал: Бог. И с этой ночи стал понемногу-понемногу думать не как хотел, а как решил, что Ему хочется, чтобы я так думал. А главное, стал говорить так, как решил, что Ему хочется, чтобы я так говорил.
И никому, начиная с меня, это уже не доставляло удовлетворения, не приносило удовольствия, не поднимало настроения. Говорить, пожалуй, хотелось, а слушать — нет. Но то, о чем я говорил, было так несравнимо со мной, несоизмеримо, так бесконечно могущественнее меня, что у меня не оставалось выбора.
Я потратил на это десять лет жизни, пятнадцать. Вообще-то всю жизнь до сегодняшнего дня, только где-то после пятнадцати перестал думать, правильно ли я с Его точки зрения думаю, и говорить, хотя и с оглядкой, но не сверяя с моим представлением о Нем каждое слово. Просто чтобы не дергать Его все время. Со мной продолжало случаться то и это, моя биография постоянно пополнялась. Я постоянно что-то из нее запоминал и все, что запомнил, вспоминал. И как когда-то, то одно, то другое рассказывал. Разница заключалась в том, что когда-то это была всего лишь частица речи, становящаяся частицей минуты, в которую звучит. Непреднамеренная, не придававшая себе значения вне этой минуты. А теперь это был мемуар.
И он свел на нет мою биографию.
Я учился в химическом институте, после школы. Во мне тогда поселилась страсть. Один человек, химик. Его красота, внутренний огонь, голос, речь породили ее. Они в нем олицетворялись как единая стихия. Я решил, что это страсть к химии. Почему — отдельная история. Истории — пожива мемуара. Я имел в виду химию , которая так называлась прежде, чем стала наукой. Химия — нежная тайна вещей, их сокровенная натура. Не архимедовы жидкости, выталкивающие все равно какие строго геометрические пифагоровы тела, не катящиеся прямолинейно идеальные ньютоновы шары. Я думал, что она сродна стихиям, что в ней — объяснение мира. Оказалось, это справочник по составлению комбинаций из сотни простейших элементов. Число комбинаций практически бесконечно, но принцип их составления один. Мира она не объясняла, она подсовывала вместо него еще один набор таблиц. Позвольте, а вот полет цветочной пыльцы, он ведет к урожаю, а ведь какие-то его завихрения ускользают от таблиц в мистические сферы. Или человеческие сперма и яйцеклетка — в какие бы формулы их ни втискивать, они своевольны, они другие у одной и той же пары на протяжении пяти минут. Элементы мира неизмеримо более косны, но и им отпущено немного той химии, донаучной. Я был уверен: результат реакции гашения извести должен зависеть и от того, кто гасит... Теперь скажите, этот абзац — как и мой диплом об окончании института, — чтбо он: автобиография или мемуар?
Мемуар съел хлеб моей биографии, сжег в своей печи ее дрова. Притворившись спектаклем, лишил ее драматургии. Задушил тем, что исчерпал ее время. Частью сделал из времени муляж, набил это чучело нарезкой слов, частью измельчил в сор и отправил на свалку. То, что осталось от дней из отпущенных на каждого, так называемых “завтрашних”, стало сугубо временным, негодным к употреблению. Я не могу отмечать сорокалетие свадьбы: через год она, не изменившись, станет сорокаоднолетней. Если за этот год не исчезнет. Бесследно. Как все остальное. Как никогда не бывшее. Я не могу встречать Новый год, если он просто какой-то Новый год, временный, как одноразовый пропуск. Лучше я буду смотреть в телевизор на футбол Лиги чемпионов, он не притворяется описанием моей жизни.
Все, что мое жизнеописание сейчас собой представляет, свелось к его названию — Автобиограффия. Как Мемуарр — список лиц на сцене, она — список олицетворений. Они — маленькая труппа циркачей, выходящая слитной, грудь к спине, колонной на арену и по окончании номера уходящая в закулисную дыру. Они наряжены в одинаковые костюмы, одинаково нагримированы. Они — игральные карты, то сложенные воедино, чтобы никто не подглядел, то развернутые веером, чтобы показать, что одной масти.
Авта — аллегорическая самость. Гречанка в тунике — с грубыми чертами лица и тяжелой телесностью. И в движении и в покое от нее исходит напор, сродный рабочему, плясовому, экстатическому.
Био — аллегорическая растительная витальность. Более организм, чем живое существо. Охотник, почти сливающийся с природой.
Граф — аллегорическая амбициозность. Нацеленность на производимое впечатление. Важность, пышность, поведение напоказ — прошитые едва заметной нитью неуверенности в себе. Писарская каллиграфия почерка. Играющий себя актер, немного клоун.
Фия — сестра ФИО (Фамилия-Имя-Отчество), Фамилия-Имя-Ячество. По делу бы, с нее жизнеописание должно начинаться: фия-авто-био-граф. Я — родился, я — женился, я — умер. Вместо — меня родили, меня женили, меня уморили. Какой-то Анатолий, из каких-то Найманов.
Эти четверо — единосущные, нераздельные, всегда одновременые ипостаси автобиографии. Обезьянничающие ее опыту о Боге, ее представлениям о Нем. А при этом и ее компоненты, не теряющие своей самостоятельности. Ее двигатели и продукция. Форма их существования — круг, венок, сплетание, танец. Био и Граф преследуют Авту и Фию, те завлекают их. Не кордебалет, а четыре солиста, но назубок знающие роли.
А если вглядеться, впиться в них зрением, насытив его всей, какая есть, душевной силой, то вдруг увидишь, что это четверка агентов власти. Они заняты переделкой вольности, отваги, творчества, составляющих жизнь, в либретто жизни, в биографию. Превращением вина в воду.
Что бы или кто бы они ни были, они неправда. Та, которую реальность, победившая все другие реальности и воцарившаяся на земле, признала единственно реальной. Себя признала. А ее материал и продукт — единственными годящимися быть материалом и продуктом биографий. Фактами. Факты — денежные знаки, дензнаки, деньзнаки этого мироустройства. Этой реальности. Этой неправды. Прилети с ними на Луну, они — туалетная бумага худшего качества.
Правда — в другом измерении жизни. Опыт ее есть у каждого, но считается необсуждаемым, никому не нужным, как бы стыдным. Если какую жизнь и имеет смысл описывать, то только ее. В ней нет фактов, от них остались ярлычки и обертка. В ней цену имеет желание, а не то, удовлетворено оно или нет. И влюбленность — а не отвечено на нее или оставлено без внимания. И опьянение — а не исполняются ли его грезы. И привлекательность как таковая, и тоска. И утраты — прежних желаний, влюбленности, мечтаний, прелести, печали — все равно, справились мы с ними или они неутолимы. Есть они или отняты, они одинаково действительны и призрачны. Они — туман над утренней рекой после вчерашней дневной жары и ночной прохлады, колышащийся нелепо и таинственно. Мелкодисперсный бисер, мечущийся сияющими хлопьями в самолетном иллюминаторе.
Цели их снижаются и возвышаются, содержание загрязняется и очищается. Но материализуются ли они или остаются бесплотностью — не имеет значения. Их метафизичность предпочтительна, однако физическое воплощение, хоть и утяжеляет работу души, не извращает сущности. Так или этак, они могут стать поступками, но не могут — фактами. Поскольку они — то, что нельзя использовать. Что, использованное, превращается в обладание, услаждение и философию. С которыми мы привыкли выходить к людям, выносить напоказ. Наши лозунги. Наши рекламные щиты.
У того, что паркет в квартире, в которой я живу сорок лет, набран местами плотно, местами не совсем, и там, где есть щели, они забились симпатичной мягкой пылью, — вид правды. Бытовой, строительной, но это не правда. И что прошлой осенью я в своей комнате ел дыню, и семечко упало в одну из щелей, и я не стал вынимать — тоже только вид. И что этим летом сосед сверху залил меня водой, пока я жил в деревне, — тоже. Все это милицейский протокол, инвентарная опись, а не неудержимая лавина каких-нибудь четверть девятого в каком-то черном метельном ноябре, когда, лежа под одеялом, видишь, как открывается дверь и в нее проскальзывает мреющее пятно с пылкой кровью под кожей и разогревает тебя куда стремительней и куда жарче, чем ты надеялся, и, разогревая, выпрастывает из темноты свою белизну, пока не становится различимо до малых черточек. Каких-нибудь без десяти семь апрельским дождливым утром, у шестилетней дочки тридцать девять и восемь, и читаешь ей “Мцыри”. Пышно говоря, это не сногсшибательные струи мгновений, часов и сезонов, через чей ревущий на порогах поток я, готовый к худшему, пытаюсь провести свой плотик, не перевернувшись, а архив оплаченных счетов, подшивка этапных эпикризов.
А вот что я после трех месяцев каникул вошел в конце августа в квартиру и посередине комнаты лежала желтая, тонкого аромата, с подсохшим уже, уходящим в пол стеблем, идеально спелая дыня “колхозница”, — правда восхитительная. И само собой, бесспорная.