Марио Варгас Льоса - Тетради дона Ригоберто
— Здравствуй, Хустита, — поприветствовал Фончито горничную в накрахмаленном фартуке, которая принесла чай и тосты с маслом и мармеладом. — Не уходи, я хочу кое-что тебе показать. Что ты видишь?
— Надо полагать, очередная гадость, которые ты так любишь. — Живые глаза Хустинианы впились в раскрытую страницу. — Я вижу нахала, который, глотая слюнки, глазеет на двух голых девушек в чулках и шляпках.
— Они одинаковые! — торжествующе провозгласил Фончито. Он передал книгу донье Лукреции. — Здесь не две девушки, а одна. Почему мы видим двоих, одну лицом к нам, а другую со спины? Это отражение. Понимаешь, мачеха? Название картины все объясняет.
«Шиле пишет обнаженную натуру перед зеркалом» (1910)», — прочла донья Лукреция. Она внимательно разглядывала репродукцию, повинуясь какому-то неясному предчувствию, и вполуха слушала Фончито, голос которого становился все звонче, как всегда, когда он говорил о своем кумире. Мальчик объяснял Хустиниане, что «мы находимся в зеркале и оттуда смотрим на картину». Натурщица, стоящая лицом к зрителям, не живой человек, а отражение в зеркале, а сам художник и натурщица, которая стоит к нам спиной, настоящие. Эгон начал писать Моа со спины, но, увидев ее отражение, решил сделать двойной портрет. Глядя в зеркало, он написал двух Моа, которые на самом деле были одной: Моа как она есть, Моа с двух сторон, Моа, которой в реальности никто не видел, ибо «мы видим только то, что впереди, а того, что кроется за ним, видеть не можем». Теперь ты понимаешь, отчего Эгон Шиле придавал зеркалу такое значение?
— А вам не кажется, сеньора, что у него крыша съехала? — Хустиниана покрутила пальцем у виска.
— И уже давно, — подтвердила донья Лукреция. Она повернулась к Фончито: — Кто она, эта Моа?
Таитянка. Едва приехав в Вену, она сделалась любовницей художника, который был к тому же мимом и безумцем, Эрвина Доминика Озе. Мальчик листал альбом, демонстрируя донье Лукреции и Хустиниане портреты таитянки Моа, танцующей, завернутой в пестрые туники, открывавшие ее маленькие груди с торчащими сосками и темные кустики под мышками, напоминавшие цепких паучков. Моа плясала в кабаре, побывала музой бесчисленных поэтов и художников, позировала Эгону и, конечно, стала его любовницей.
— Я так и знала, — заявила Хустиниана. — Этот негодяй укладывал в постель всех своих натурщиц перед тем, как их написать.
— Иногда перед, а иногда и во время, — хладнокровно заверил Фончито. — Но не всех. В последний год жизни через его мастерскую прошли сто восемнадцать натурщиц. Разве он успел бы переспать со всеми за такой короткий срок?
— Да еще и страдая от чахотки, — поддержала Хустиниана. — Он ведь умер от легких?
— Он умер от гриппа «испанки» в двадцать восемь лет, — ответил Фончито. — Значит, и мне суждено погибнуть в таком возрасте.
— Не шути так, нечего кликать беду, — рассердилась девушка.
— Здесь кое-что не сходится, — вмешалась донья Лукреция.
Она протянула Фончито альбом, раскрытый на сепии, на которой были запечатлены четкими тонкими штрихами натурщица, ее отражение (или другая сторона?) в зеркале и художник, равнодушно, почти неприязненно взиравший на меланхоличную, нежную и страстную Моа, танцовщицу с васильковыми ресницами. И все же смутное подозрение не давало сеньоре Лукреции покоя. Все упиралось в шляпу. Если бы не эта деталь, дважды повторенный тонкий, изящный, соблазнительный силуэт таитянки с черными паучками под мышками и на лобке казался бы безупречным; невидимое зеркало и взгляд живописца превращали одну очаровательную женщину в двух безупречных красавиц. Они были бы одинаковыми, если бы не шляпа. На голове у натурщицы, которая стояла спиной, было что-то странное, совсем не похожее на шляпу, что-то непонятное, тревожное, отдаленно напоминающее то ли капюшон, то ли морду какого-то зверя. Ну да, кошачью голову. Ничего похожего на кокетливую дамскую шляпку, украшавшую головку второй Моа.
— Забавно, — повторила мачеха. — У фигуры, что стоит к нам спиной, шляпка превратилась в маску. Звериную голову.
— Вроде той, которую папа просил тебя примерять перед зеркалом?
На губах у доньи Лукреции застыла улыбка. Теперь стало ясно, какую цель преследовал мальчишка, когда показал ей «Шиле, пишущего обнаженную натуру перед зеркалом».
— Что с вами, сеньора? — испугалась Хустиниана. — Вы так побледнели.
— Так это ты! — прошептала донья Лукреция, недоверчиво глядя на Фончито. — Ты отправлял мне анонимки, грязный маленький лгун.
Это был он, вне всякого сомнения. Роковая анонимка пришла предпоследней или чуть раньше. Искать ее нужды не было, каждое слово намертво врезалось в память: «Ты разденешься перед круглым зеркалом, оставив лишь черные чулки с алыми подвязками, и скроешь свое прекрасное лицо под маской дикого зверя, предпочтительно бенгальской тигрицы из «Лазури» Рубена Дарио[111]… Или суданской львицы. Ты изогнешь правое бедро, выставишь вперед левую ногу, упрешь руку в бок, станешь дикой и соблазнительной. Я сяду на стул задом наперед и, как всегда, буду любоваться тобой, чуть дыша от восторга».
Знакомая картина, не правда ли? Чертов молокосос насмехался над ней, как хотел! Донья Лукреция схватила альбом и в слепой ярости швырнула его в Фончито. Тот не сумел увернуться. Тяжелая книга угодила ему прямо в лицо; он громко вскрикнул от боли, а Хустиниана от ужаса. От удара ошеломленный Фончито рухнул на ковер, закрыв лицо руками. Донья Лукреция не понимала, что творит. Гнев застилал ее разум. Пока девушка помогала Фончито подняться, она продолжала вопить, вне себя от гнева:
— Лжец, лицемер, ничтожество! Кто позволил тебе, щенку, играть со мной в эти грязные игры?
— Что с тобой? Что я сделал? — бормотал Фончито, вырываясь из объятий Хустинианы.
— Сеньора, успокойтесь, вы ему лицо разбили, посмотрите, кровь из носа идет, — повторяла Хустиниана. — Стой спокойно, Фончо, дай я посмотрю.
— Что ты наделал, шут проклятый? — закричала донья Лукреция, разъяряясь все сильней. — По-твоему, этого мало? Посылать мне анонимки? Ломать комедию, чтобы я поверила, будто они от твоего отца?
— Не отправлял я тебе никаких анонимок, — упрямо твердил Фончито, пока горничная промокала ему разбитый нос бумажной салфеткой:
— Не вертись, ну не вертись же, ты весь перепачкался.
— Тебя выдало чертово зеркало твоего чертова Эгона Шиле! — в бешенстве завопила донья Лукреция. — Думал, ты очень умный, да? Ничего подобного, кретин. Откуда ты знал, что в письме говорилось о маске?
— Да ты же мне сама рассказывала, — начал было Фончито, но, увидев, что женщина привстала, испуганно притих и закрыл лицо руками, словно защищаясь от удара.
— Не ври, я никогда не говорила тебе о маске, — возразила мачеха, гневно сверкая глазами. — Сейчас я принесу письмо и дам тебе прочесть. Ты его съешь и попросишь у меня прощения. И ноги твоей больше не будет в этом доме. Слышишь? Никогда!
Донья Лукреция бросилась прочь из столовой, едва не сбив с ног Фончито и Хустиниану. Но, вместо того чтобы сразу ринуться в спальню, где на туалетном столике стопкой лежали письма, она ненадолго заперлась в ванной, умылась холодной водой и смочила виски одеколоном. Она все не могла успокоиться. Маленький негодяй. Играл с ней, точно котенок с большой старой мышью. Писал таким изысканным слогом, чтобы она поверила, будто письма приходят от Ригоберто, будто он и вправду хочет помириться. Чего он хотел? Что за интригу затевал? К чему весь этот фарс? Неужели мальчишка просто хотел позабавиться, играя с ее чувствами, ломая ей жизнь? Извращенец, садист. Как он, должно быть, веселился, внушая ей ложные надежды.
Все еще пылая гневом, донья Лукреция без труда отыскала роковое письмо. Оно пришло седьмым. Изобличающую пасынка фразу женщина запомнила наизусть: «…скроешь свое прекрасное лицо под маской дикого зверя, предпочтительно бенгальской тигрицы из «Лазури» Рубена Дарио… Или суданской львицы. Ты изогнешь правое бедро…» Ни дать ни взять таитянка Моа с картины Эгона Шиле. Чертов обманщик, маленький интриган. Ему хватило наглости устроить спектакль с зеркалом, да еще и показать ей опасную репродукцию. Донья Лукреция нисколько не жалела о том, что расквасила его фарфоровое личико. Отличный бросок! Разве этот бесенок не поломал всю ее жизнь? В том, что случилось, не было ее вины, несмотря на разницу в возрасте. Это он, Фончито, соблазнил собственную мачеху. Дитя, похожее на ангела, оказалось Мефистофелем, Люцифером. Ну ничего, теперь с прошлым покончено. Злодей больше не вернется ни в этот дом, ни в ее жизнь.
Однако в столовой мальчика уже не было. Хустиниана укоризненно качала головой, протягивая хозяйке окровавленную салфетку.
— Он убежал в слезах, сеньора. И не из-за носа. Вы порвали книжку про его любимого художника. Представляю, как ему было горько.