Симона Шварц-Барт - Жан-Малыш с острова Гваделупа
Это был тот самый голос, что он слышал в океане, а потом в лесу, — проникновенный и мягкий, отмеченный той едва уловимой торжественностью, которая так отличает говор любящих покрасоваться стариков Лог-Зомби. Жан-Малыш спокойно распахнул дверь, и лунный свет упал на плечи старого-престарого, седовласого человека со сморщенным, как сушеная груша, лицом. Прошли века, а одет он был по-прежнему, точь-в-точь как в последний раз, среди развалин Верхнего плато: широкие штаны, домотканая рубаха, огромная сумка из грубой кожи на боку и вечная широкополая, ниспадавшая до плеч соломенная шляпа; источенные клещами ноги его были босы, а кожа, обтягивавшая кости, блестела, как у живого…
Умудренный опытом бесконечно долгой жизни, Жан-Малыш сразу заметил, что человек этот стоит не на лестничной площадке, нет, здесь его не было; образ старика витал в другом мире, скорее всего в его сознании; и, посмотрев на видение, он улыбнулся своему безумию и со вздохом прошептал, обращаясь к самому себе:
— Ну что, Эсеб, старый упрямый проныра, решил навестить меня во сне?
3
Призрак легко скользнул в комнату, и, опасаясь, что он вдруг исчезнет как дым, Жан-Малыш поспешно захлопнул дверь. Он вспомнил о своем первом детском впечатлении от этого человека, когда тот показался ему неприкаянным духом, блуждающим между небом и землей. С минуту Эсеб испуганно взирал на него, будто и хотел, и боялся его узнать, потом он отвернулся, окинул взглядом запыленную, заросшую паутиной комнатушку и наконец насмешливо проговорил:
— Почему ты мне не открывал? Ну и молодежь пошла, никакого почтения к моим сединам!
— Молодежь? — горько вскричал Жан-Малыш.
Услышав этот возглас, призрак повернулся к Жану-Малышу, устремив на него задумчиво-удивленный, полный снисхождения взор, будто перед ним стоял прежний мальчик, юноша, стройный и гибкий, как побег бамбука, с блестящей гладкой кожей; он провел холодной как лед, скрюченной ладонью по серебряным вискам нашего героя и промолвил глухо и скорбно:
— Мальчик мой, сколько же тебе, по-твоему, лет?
После этих слов, всколыхнувших прошлое, лицо Эсеба подобрело, будто он и впрямь видел перед собой не старика, а ребенка. Потом он вдруг сразу посуровел, нахмурил брови, темные крылья его носа дрогнули, будто он учуял что-то неладное; лицо его застыло, и он холодно произнес:
— От тебя вроде бы веет тленом?
Жан-Малыш весело отозвался на этот нелепый вопрос:
— А чем же еще должно веять от усопшего, отец мой, чем же еще?
— А ты уверен, что усоп?
Жан-Малыш залился таким веселым, таким искренним смехом, что видению впору было бы сгинуть, отправиться туда, откуда явилось, однако оно как ни в чем не бывало заговорило вновь:
— Я бы тебе поверил, сын мой, но, может статься, ты говоришь так по неведению, не зная толком, что есть жизнь, а что — смерть?
— А как же величать, по-вашему, того, кто сходит в могилу? Кавалером, спешащим на танцы, так, что ли?
— Послушай, не хотел бы тебе льстить, но мне никогда не приходилось видеть такого цветущего мертвеца. И если я чую этот чертов смрад, я в то же время слышу и запах жизни, запах свежести, спрятанной под гнилью; так какому же запаху верить, я тебя спрашиваю, скажи, просвети меня, темного!
— Сперва ответьте мне на один вопрос, а потом я скажу все, что знаю: не обижайтесь, отец мой, но вы мне часом не мерещитесь?
В глазах колдуна мелькнул веселый огонек, и Жан-Малыш опять с удивлением почувствовал, что на него смотрят как на юнца, которым он когда-то был, во время оно, до своего падения в звездное небо Африки, а вовсе не как на человека весьма преклонных лет.
— Раз ты решил, что я тебе мерещусь, то, боюсь, тебя, полоумного, уже не разубедишь. Видишь ли, — продолжал Эсеб вдруг дрогнувшим голосом, — мы уже потеряли всякую надежду, когда несколько недель назад услышали твой крик…
— Мой крик? — удивился Жан-Малыш.
— Может, у тебя это зовется пением? Тогда, прости, мы услышали, как ты пел, далеко-далеко, на широкой реке, где-то в самом сердце Африки. Голос был совсем слабый и все время менял место: из пресной воды выплыл в соленую, а потом настал день, когда мы услышали его совсем отчетливо, и исходил он из Франции. Тогда я пустился на поиски и сначала искал тебя в Париже, а ты знаешь, что такое Париж?
— Это город, — ответил Жан-Малыш, — большой столичный город…
— Нет, нынче это груда камней, она, конечно, велика, не меньше нашей Гваделупы, но это всего лишь груда камней. Тебя среди этих камней не оказалось, и я прислушивался до тех пор, пока вновь не услышал твои крики… ну, чего же ты молчишь?
— Вы услышали мои крики, а дальше? — покорно произнес Жан-Малыш.
— Да, услышал, — подтвердил, улыбнувшись, Эсеб, — но они стали совсем иными, непохожими на те, что доносились до нас на Гваделупе. Стали тонкими, заливистыми, будто птичьи. А когда я попал сюда, крики стали такими пронзительными, что хоть уши затыкай, у меня прямо голова от них раскалывалась. Вскоре я о тебе услышал, услышал о твоих крыльях черного ангела, и сразу понял: это он, это мой мальчик. Но, по правде сказать, я совсем не ожидал, что застану тебя в таком виде, в этом вонючем могильном углу. Чем больше я на тебя смотрю, тем больше сомневаюсь, смогу ли тебе чем-нибудь помочь или уже нет. Я, конечно, кое-что знаю, это так, недаром шлифовал я свои зеницы, как шлифуют линзы, чтобы они могли узреть видимый и невидимый мир. Но, боюсь, тебе скорее помог бы старый толстокожий Змей вроде Вадембы, с крепкими зубами, способными разорвать узы темных сил. Скажи, а сам-то ты покойником себя считаешь или иногда чувствуешь у себя внутри живую плоть?
— Вы смеяться будете, но иногда я будто игривый щенок, а иногда кажусь себе старым-престарым, старше гор и дол, старше самой земли…
— Так многие говорят, — сказал старый Эсеб.
— Вы смеяться будете, — продолжал Жан-Малыш, — но я долго, очень долго шел, выбрался, наконец, из Царства Теней, и все впустую…
— Ну и что дальше?
— Вы смеяться будете, да-да, будете, но вы сейчас видите перед собой не живого и не мертвого, я не пристал ни к тому, ни к этому миру…
— Так чему же ты принадлежишь?
— Этой комнате, — сказал Жан-Малыш.
Эсеб долго переминался с ноги на ногу, пританцовывая, нетерпеливо, гортанно покряхтывая, а полы его шляпы так и трепетали, словно крылышки кровожадного комара. Потом он откинул свой диковинный головной убор на спину и с любопытством принялся водить своей хитрой мордочкой вдоль всего тела Жана-Малыша, будто ища скрытую глубоко под кожей, в самом мозге костей, порчу. Наконец он осторожно принюхался и произнес:
— Вот где затаилась Смерть — в самом семени твоем. Впервые я нахожу ее здесь. Обычно она выбирает глаза, бежит вместе с кровью по венам или устраивается в горле, мешая людям дышать.
На лбу Эсеба пролегла складка, он задумчиво продолжал говорить, и было видно, что он обращается к самому себе: как это я сразу не догадался, что она проникает в само обиталище жизни, в начало начал, ведь говорили же Старейшины, что имя ему Возрождение…
Жан-Малыш хотел было возразить, но тот не дал ему раскрыть рта и продолжал сдавленным голосом:
— Молчи, ведь наша старая подруга все слышит: одно неверное слово — и она закроет перед тобой все миры, если еще не успела этого сделать. Сам знаешь, у нее тонкий слух и ревнивое сердце. Слушай меня внимательно, сынок, подумай, прежде чем ответить, и выбирай самые нужные слова. Тебе нельзя говорить откровенно, и все же я должен все понять. Итак: ты удивлен, что Смерть затаилась именно там?
— Нет, — прошептал Жан-Малыш, — я не удивлен…
— Всем известно, что покойные пьют и едят, а некоторые утверждают, что у них и прочие радости те же, что и у нас: а почему бы им и правда не повеселиться?
— Почему бы им и правда не повеселиться? — безучастно произнес Жан-Малыш, будто его вполне устраивало вторить колдуну, который не смог сдержать довольный смешок.
— Листок от дерева никогда далеко не упадет; вот семя — то уносится далеко, а ведь в нем-то и скрыта тайна дерева. А еще говорят, что семя само знает свою тайну, но так ли это?
— Семя, конечно, знает свою тайну…
— Ты уверен?
— Семя знает свою тайну, — повторил Жан-Малыш. Услышав это, человек с лицом духа замер, и только соломенная шляпа подрагивала над его головой, точно трепещущий на ветру бумажный змей. Он будто улетел туда, где не было ни времени, ни пространства, по ту сторону ночи, холода и смерти, но черты его лица оставались явственны и четки — трудно было поверить, что он мерещится Жану-Малышу, просто снится ему. Наконец он очнулся и, опустив руку на основание птичьего крыла, начал осторожно раздвигать пух, пока не добрался до человеческой кожи. В глазах его не осталось и тени насмешки, они излучали теплоту, мягкое сияние древнего светильника, какое увидишь иной раз во взгляде старика-гваделупца.