Павел Крусанов - Царь головы (сборник)
После завтрака начальник экспедиции, которого ветер лишил желанных мух, предложил англичанам и зиновцам съездить к белым горам. Вчера я уже видел их, но издали, поэтому решил присоединиться к компании. Жару сдуло, хотя небо по-прежнему было безоблачно, а солнце — яро. Погрузились в «китайца» и «Волгу», вырулили на дорогу и покатили на восток. На машинах путь оказался совсем недолог. Я всё пытался высмотреть справа от дороги виденные вчера заросли тростника со скрытым в них холмом, но тщетно — за окном только потрескавшаяся глинистая пустыня с одинокими саксаулами и редкими сухими травами. Впрочем, вытянутую возвышенность землистого цвета, взятую мной за ориентир, я всё же, кажется, вдали разглядел — заросли должны были находиться чуть дальше и сбоку от неё.
Машины поставили на выходе из ущелья, в сухом русле, надеясь, что в ближайшие пару часов с чистого неба не хлынет дождь. Как и красные горы, белые вблизи оказались ещё невероятнее, чем издали: изрезанные, но гладко зализанные, с розоватыми, сероватыми и зеленоватыми потёками, с твердыми блестящими слоями кристаллического гипса, похожего на стекловолокно, и без единого куста или травинки — прекрасные, голые и мёртвые, как в начале третьего дня творения, когда уже явилась суша, но ещё не было сказано: «да произрастит земля зелень…»
Ущелье, промытое в глине дождевой водой, разветвлялось, сухие русла с отвесными, скошенными, а иной раз и нависающими стенами разбегались в стороны, так что постепенно мы разбрелись кто куда. Такие длинные ущелья в красных горах мне не встречались. Ветер не залетал сюда, и воздух на солнце был раскалён и неподвижен, благо тут же за извивом являлась и спасительная тень. Я не сразу заметил, что остался один среди безжизненных белых уступов, на дне мёртвого ущелья. Нет, я не заблудился, я знал, куда идти, чтобы вернуться к оставленным машинам, и тем не менее первобытный страх, экзистенциальный ужас перед величием, бесконечной огромностью и неумолимостью творения внезапно навалился на меня и размазал по белой стене. Свело дыхание от скорости, с которой я исчезал, — осознание смертности, неизбежного конца взорвалось, разнесло меня в ошмётки изнутри. Похоже, я сам не заметил, как потерял опору, и теперь мне уже не спастись, не слиться с чем-то вечным и неугасимым, чтобы к великому творению припасть. Родина? Я не сумел сохранить свою великую страну. Вера? Я урод — благодать дышит рядом, но её дыхание не касается меня. Культура? Это та же родина — если не сберёг свою, чужая не спасёт, и ужас перед собственным ничтожеством нагонит и раздавит. Любовь? Но ею я убит. Семья? Мне нечего сказать.
Впрочем, совладал с собой я довольно быстро. А совладав, достал из рюкзака бутылку с водой и сделал большой глоток — горячий воздух так не иссушил мне глотку, как иссушил за несколько секунд ужас перед огромностью вселенной, которой до меня нет дела.
На обратном пути попросил, чтобы меня высадили в том месте, откуда виднелась земляная гряда, — сказал, что в лагерь вернусь сам. Начальник недовольно проворчал, мол, недолго только — если ветер не утихнет, может, сегодня же переберёмся на Или.
Через полчаса пути по растрескавшейся белёсой глине, исклёванной тут и там мелкими копытцами (джейран? елик?), добрался до зарослей тростника, поднявшегося выше человеческого роста. Должно быть, после дождей тут скапливалась и на какое-то время задерживалась вода. Тугой ветер трепал заросли, и те с хрустящим шорохом ходили ходуном. Пошёл сквозь гущу — сухие листья тростника и колючие ветки кустов секли голые руки. Странно, тут не было никакой живности — ни насекомых, ни ящериц, ни птиц. Неужто виновник — вихрь?
К холму вышел неожиданно, он разом вырос за стеной тростника, как вид из окна за отдёрнутой занавеской. Определённо это было по моей части — из-под наплывов глины на вершине и склонах проступали камни, стало быть, сюда специально возили щебень из других мест, чтобы насыпать курган, а ветер за века нанёс поверх глиняную пыль. Высотой сооружение было метров шесть и метров двадцать в диаметре. Не велик курган, но и не мал. Однако почему один и почему здесь — в стороне от жизни, в глинистой пустыне? Я обошёл его и поднялся на вершину. Курган был совершенно круглым и не имел явных следов повреждений — ни боковых откопов, ни проседания грунта над дромосом, — если его и грабили в древности, то замели следы, а у гробокопателей такого не было в заводе. Разумеется, оценка на глазок, всю правду вскрытие покажет, но место непременно надо взять на карандаш.
Нет бы радоваться находке, но что-то тяготило, сдавливало, угнетало… В сухом шорохе тростника нарастал гомон голосов, а с безоблачного неба словно набегала тень. Густой гомон, мрачная тень. Я стоял на вершине кургана и с замирающим сердцем, парализованный сгущением неведомого, чувствовал, как холодеют ступни и по ногам поднимается озноб, как глиняная пыль въедается в лицо и исцарапанные руки, как ватными делаются колени, как заползает дрожь в позвоночный столб, как входит острая игла в затылок и выдавливает из себя яйцо… Я ощутил чужое пространство, распахнутое под древней луной, его не понимая. Что происходит? Мир вокруг стал многослоен, как лук, и над каждым слоем — слёзы. И заплясали маски, и загудели котлы с натянутой на зевы кожей, и встал до неба призрак в отсвете костров, весь — чистый гнев. Я виделэтот гнев, он был цвета раскалённого докрасна железа. И я поднялся вровень с призраком, будто бы свитым из кручёных прядок пыли, и его чёрными глазницами смотрел, как вода в Или под напором западного ветра идёт вспять, как рыщут по дну осётр и сом, как лодочкой плывёт в небе месяц, как нога кулана пропадает в сусличьей норе, как низко, заставляя дрожать кусты тамариска и саксаула, гудит Поющий бархан, как плачет ива в семь обхватов над ручьём, как вздымается покрытая снежными шапками Джунгария… И тут великая сила коснулась моей немощи — не во власти человека было ни так наполнять, ни так потрошить, — и я исчез.
Как оказался в лагере, не помню, но рюкзак, полный глины, был при мне. Меня словно выключили из реальности, закрыли в скобки, как вещь не совсем законную, вторичную, служебную. Я что-то бормотал на незнакомом языке, и что говорили вокруг люди, я не понимал — слова меня не задевали, пролетая, как ветер над камнями.
— Предупреждал же, что туда нельзя, — сокрушался откуда-то взявшийся егерь, тот, что русский.
— Да что такое с ним? — досадуя, переживал начальник экспедиции.
— Там дух чёрного сикырши, — говорил егерь-казах. — Тыщу лет не успокоится. Нет — две тыщи. Больше — много тыщ. Этот, — кивок в мою сторону, — туда пришёл, потревожил, за это дух сикырши будет его жрать. Теперь он, — кивок в мою сторону, — ни живой ни мёртвый останется, пока сикырши не отпустит.
— Какой сикырши? — чесал затылок начальник.
— Колдун по-нашему, — пояснял егерь, тот, что русский. — Сильный очень. Мог ветер надуть, мог дождь пролить, мог землю трясти — типа, извержение Чернобыля… Такой сильный, что в могиле не сидит, обратно хочет.
— Тьфу на вас, тёмный народ, — плевал начальник экспедиции, специалист по двукрылым, автор полусотни статей про мух, опубликованных в рейтинговых научных журналах.
Был мрак, видения, проблески сознания, забвение и снова проблески. Врачи разных медицинских исповеданий утверждали, что не понимают, что со мной, что я здоров и болен разом. А личинка, вышедшая из яйца, росла в моей голове и пожирала рассудок.
Как оказался дома, в Петербурге, не помню тоже.
Того, кто меня себе присвоил, больше нет. Я наконец переварил его, как не вполне съедобный гриб. Чего хотел, он от меня не получил. Не знаю, кто он. Не знаю, кого и зачем он собирался воскресить. Себя? Но его в моей памяти нет. Нет совсем — ни в виде собственного наваждения, ни в образе родового проклятия, ни в форме приблудного, со стороны забредшего кошмара. Так испокон устроено на том и этом свете — живы те боги, которым молятся. Его боги умерли за тысячу лет до моего рождения. Переварив его, я стал не просто равен сам себе — я стал на одну болезнь сильнее. Хоть на арбузной корке Байкал переплывай. Стоит ли благодарить? Увидим. Если стоит — поблагодарим. А теперь я возьму то, что в памяти моей живёт. Дверь заперта на ключ — проверил трижды. Ключ — в кармане. Я сам, без принуждения, мну в миске глину, подлив воды из голубиного фонтана. В голове моей нет мёртвых, нет суеты и круговерти. Я знаю, чего хочу, — мои руки подробны, мысли бесстыдны. Я леплю человека. Я делаю это с любовью. Марина. Я думаю о ней.
* * *Ночь. Цветок луны сеет серебряную пыльцу. В палате напротив ординаторской спит человек, глазные яблоки, как ребёнок в животе, гуляют у него под веками. В ординаторской горит неяркий свет. Стол. Лампа. Бумаги с медицинскими каракулями. За столом — двое, их зовут Кашнецов и Марина. Доктор и медсестра. Жизнь того, кто спит, стоит между ними.