Ян Отченашек - Хромой Орфей
Звон гитары проникал к сердцу мучительной тоской. Что скажешь на это? Что можешь против этого возразить? Ничего. Ты окружен, это все громады взрывчатки и капли царской водки, растворяющей все...
Пыль и книги. Раз как-то Душан выискал толстую книгу с золотым обрезом, долго листал ее, потом прочитал несколько строк:
- «Мне постыла эта жизнь. Ибо ничто под солнцем не нравится мне, так как все есть только суета и несчастье...» Знаешь это? Это самая мудрая книга еврейского Ветхого завета. Куда до нее всей так называемой философии! Или Рильке: «Записки Мальте Лауридеса Бригге»... Смерть! Женщины носили ее в чреве своем, мужчины - в груди... Ты по-французски читаешь? Жаль, а то я бы дал тебе кое-что.
Душан признался, что в последнее время его захватили философские учения Востока.
- Не выношу философии, которая, несмотря на все шутовское мудрствование или прикрываясь им, учит жить. Слюнявый прагматизм - теперь он даже не в моде, философия цивилизованных кротов и полевых грызунов... Гадость! На Востоке давно поняли, что ничего этого не надо, жить - жалкий удел, недоразумение, не быть - гораздо естественнее и лучше, так как это - конечный смысл и цель. Учиться смерти своей...
Довольно! Гонза только и в силах был, что упрямо и отрицательно качать головой.
- Ты не сердись, - продолжал Душан. - Но мне все безразлично! Смерть так естественна! А что естественно - не страшно. Я об этом просто не думаю. И это ведь не только мой удел, я тут не один... Слабое утешение, - невесело добавил он. - Однако что мне до прочих? Предрассудок. Каждый одинок... И я тоже... Я, понимаешь? Признаюсь тебе, на похоронах я больше всего завидую покойнику. Для него уже все свершилось, все кончено. Жалко-то мне скорее живых. Странное чувство, но я умею смотреть правде в глаза. И своему личному ужасу, оттого, что мое «я», вот это никому не нужное, дрожащее «я», одержимое навязчивой мыслью о конце, о падении в ничто, - что этого «я» не будет! Заранее проигранная игра. Что остается? Смириться. Жизнь? Чем больше у человека желаний, тем глубже он попадает в ловушку жизни и тем страшней падение. Лучше всего, когда не надо ни с кем и ни с чем прощаться, ничего не жалеть, ничего не иметь, а потому и не покидать. Ничего не ценить, ни к чему не привязываться. Умереть - единственно порядочное дело, которое совершает человек. Тем более что выбора-то нет. Мне не по себе от жизни. Только в этом моя защита, другой я не знаю, в другую не верю. И дальше - больше: надо до самого конца проникнуться мыслью, что я от рождения неизлечимо болен, признать это неотделимым от меня, и... не быть пассивным, как скот, которого волокут на убой! Понял теперь? Самому решить, добровольно... Идти смерти навстречу с достоинством и презрением - вот единственное мыслимое облегчение!
Что с ним такое? Впервые Гонза увидел на лице Душана волнение, в сумраке глаза его тускло блестели. А ведь он серьезно, - мороз пробежал по спине, когда Гонза вдруг это понял, и все в нем ощетинилось чуть ли не физическим протестом. Сумасшедший? Спокойствие! Гонза сильно потер виски. Хотелось бежать. Нет, нет! Трус!
- Нет! - выдавил он из себя. - Этого я не понимаю! И - не хочу. Не могу. Быть может, в твоих глазах я примитив, но не может быть облегчения в этом... Это, брат, ненормально.
- А ты сначала скажи, чтo нормально? - перебил его уже спокойным голосом Душан, откинувшись в кресле. - Я не знаю. Впрочем, можем прекратить этот разговор, если хочешь...
- Да нет, говори, говори. Я не боюсь, что ты меня переубедишь.
- Я и не стремлюсь. Пойми - таково мое решение! Люди выдумали для этого отвратительное название. До чего мне противен их пафос, то, как они выставляют напоказ свои чувства, которые всегда сопровождают смерть... Но я часто о ней думаю. Как умереть? Не знаю... Важно одно: решить самому, понимаешь? Вот что меня привлекает. Физически и психически я здоров, но... иногда мне ужасно... особенно в такое время, осенью, когда дожди и все увядает... И в этой берлоге... в этом мире, в эту эпоху... Я серьезно говорю. Не понимаю толком, что меня останавливает. Во всяком случае, не гамлетовское «какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят»... Нет, это для меня уже пройденное, и есть приятная уверенность, что никаких снов не будет. Ничто, абсолютное ничто! Может быть, жалость к матери. Она единственный человек, который мне дорог. Бедная... Ты должен понимать это. А может быть, самый обыкновенный животный страх... Придется преодолеть его, а это будет трудно...
Он выпил чай и удивил гостя вопросом:
- Ты когда-нибудь испытывал чувство умирания? Этот миг перехода?
- Нет, - отрезал Гонза. - Я живой. Погожу, пока само придет. Надеюсь только, что умирать буду недолго. А большего мне и не надо.
- А мне надо, - сказал Душан, сжимая руки. - В сто раз больше...
Потом он рассказал, что иной раз лежит на этой вот старомодной кушетке и силится испытать это. Лежит, неподвижно вытянувшись, долгими часами, вперив взор в одну точку на темном потолке. Вот то пятнышко, видишь? Похоже на собачью голову, правда? Или на облачко. Постепенно оно начинает расплываться, тает в дымных кольцах - последние очертания этого тягостного мира, - и наступает тишина, тишина, поднимающаяся изнутри, в ней медленно замирают жалкие земные судороги, и странный шум слышится, это плещет отлив, все застывает, цепенеет, изменяется, и этот холод, холод, не изведанный еще, холод неодушевленных предметов - температура тела уравнивается с температурой земли, трав, времени года, и это совсем не то, что бывает, когда уснешь и не сознаешь себя, это иное незнание, иное бесчувствие, единственная неведомая, неосознанная секунда превращения в ничто, а потом тьма, абсолютная... Нет, даже не тьма, тьма ведь что-то, понятие какое-то, противоположность свету, нечто, что можно видеть или не видеть: а это нельзя видеть, оно просто есть или нет его, - нет, тьма еще не то сумасшедшее ничто, совершенное, законченное, замкнутое в себе ничто, перед которым все теряет цвет и форму это падение без дна, последняя судорога в груди. Сожаление? Зачем?
- Душан! - раздался робкий голос из-за стеклянной двери в прихожую. - Ты у себя?
Душан дрожащими пальцами взъерошил волосы.
- Да, мамочка! Нет, я не забыл. Завтра зайду туда. У меня гость...
Вдруг, как бы застыдившись, он встал, погасил лампу, поднял штору.
- Посмотри!
Ночь, зимняя, в торжественном сиянии, дохнула в лицо свежестью. Звезды, созвездия, морозный воздух, дышащий дымами; ветер заботливо тронул тяжелые гардины. Вид темного, отдаленно грохочущего города под мерцающим небосводом брал за душу. Отдаленно грохотал город... А рядом, в темноте - спокойное дыхание. Неужели, это дышит тот же человек? В эту минуту молчания Гонза готов был поклясться, что даже сквозь броню равнодушия, которую упрямо натягивал на себя Душан, он доступен преходящей земной красоте. Более того, что она до отчаяния, до боли дорога ему. Бедняга! Когда Гонза пришел к нему сегодня застал его над рисунками Домье. «Посмотри-ка!» - Душан был искренне взволнован, на лице его играло совсем ребячье, бесхитростное восхищение, но он сейчас же стряхнул его, остыл, будто устыдился некоей слабости. Нет, он еще не конченый человек, он просто внушил себе...
- Люблю ночь! - проговорила легкая тень Душана; он упирался локтями в подоконник. - Она целомудренна. Темнота стирает банальность лиц и позволяет воображать. Смотрю я в нее и говорю себе: спят! Все спят. Владыка, тиран, нищий, узник, приговоренный... Во сне они равно бессильны. Как легко было бы задушить их. Я не властен над безумной чепухой, которой набиты их головы. Во сне тиран хрипит от страха и превращается в гонимого, а нищий повелевает миром, чуть более реальным, чем тот, который освещает солнце. Смешно!
Гонза пришел с портфелем, набитым книгами, и в комнате Душана застал незнакомую девушку.
- Входи, входи, - сказал ему Душан. - Ты нам не помешаешь. Это Рена, познакомьтесь.
Действительно не помешаю? - растерянно соображал Гонза, пожимая покорную девичью руку. Фамилию свою она прошептала так тихо, что он не разобрал, и одарила его мимолетным взглядом. Но и в нем Гонза успел уловить рассеянное равнодушие. Все время, пока они были вместе, Рена почти не разговаривала. Гонза не мог избавиться от тягостного чувства, что она вообще не замечает его. Сидела в тени, утонув в кресле, обнимала руками колени, непонятным взглядом следила за Душаном, словно боялась упустить малейшее его движение. Какое-то особое смирение было в ее безмолвии; немножко трогали и немножко отталкивали ее преданность, безграничное восхищение и благодарность за каждый взгляд, которым касался ее Душан. Он же обращался к ней с непринужденной вежливостью, но Гонзе казалось - он только терпит ее. Красивая? Да, но в этой скульптурно стройной фигуре жила холодная сдержанность, Гонзе не нравилось, как плавно она подносит ко рту чашку чая, эта медлительность казалась ему нарочитой. Черные как смоль волосы увязаны на темени в узел, лицо, не отмеченное никаким очеловечивающим пятнышком, матово белело в сумерках. Статуя. Вот такой представил он себе египтянку Нефертити. От Гонзы не ушло, что Душан несколько смущен, - видно, его сковывало при постороннем присутствие этой непритязательной и восхищенной девушки; разговор, который Душан поддерживал, чуть заметно пересиливая себя, вертелся вокруг обыденных вещей и то и дело иссякал. Что ты за человек? Что за люди вы оба? Вы так подходите друг к другу, молодые, красивые, совершенные во всем - не удивительно, что чувствуешь себя с вами нежеланным гостем. Любовники? Непохоже. Знакомые?