Филип Рот - Людское клеймо
Формально, разумеется, у нее все было в лучшем виде. Но для Коулмена она воплощала в себе то престижно-академическое пустословие, что афинским студентам нужно как собаке пятая нога, но преподавателей-середнячков сразит наповал.
Ему казалось тогда, что он берет ее из-за широты мышления. Но скорее он взял ее потому, что она была потрясающе мила, женственна, привлекательна — и возбуждала сильные отцовские чувства.
Ложно истолковав его взгляд, Дельфина Ру подумала — подумала с долей мелодраматизма, склонность к которому была одной из помех ее гладкому скольжению, не только подталкивая ее к скороспелым выводам, но и отдавая порой во власть неких эротически-мелодраматических чар, — что он хочет одного: связать ей за спиной руки. Что, бог знает по какой причине, он не желает, чтобы она гуляла на свободе. И поэтому взял ее на работу. Взять взял, но отношения у них всерьез не заладились.
А теперь уже она вызвала его к себе на разговор. К 1995 году, когда Коулмен ушел с должности декана и вернулся к преподаванию, обаяние миниатюрной Дельфины, ее всесторонний шик, ее живость парижского гамена, заставляющая подозревать подспудную чувственность, — все это, наряду с выпестованной в Высшей нормальной школе утонченно-гладкой говорливостью (которую Коулмен называл "безостановочным спектаклем самораздувания"), неотразимо подействовало, казалось ему, на всех дуралеев-профессоров, за исключением разве что самых непрошибаемых, и она, хотя ей не было еще и тридцати, возможно, с дальним прицелом на ту самую деканскую должность, которую раньше занимал Коулмен, сделалась заведующей небольшой кафедрой, десять с чем-то лет назад поглотившей, наряду с другими языковыми кафедрами, ту старую кафедру античности, где Коулмен начинал. На новой кафедре языков и литературы работало одиннадцать человек: один профессор-русист, один итальянист, один испанист, один германист, Дельфина преподавала французский, Коулмен Силк — латынь и греческий; кроме них, пятеро перегруженных работой адъюнкт-профессоров, молодых инструкторов и местных иностранцев вели начальные курсы.
— Неверное прочтение Еленой Митник этих пьес, — сказал он ей, — настолько укоренено в ограниченных, провинциальных идеологических установках, что тут ничего не исправишь.
— Этим вы подтверждаете ее слова — что вы не пытались ей помочь.
— Студентке, которая обвиняет меня в том, что я "давлю на нее гендерно", я помочь не в силах.
— Значит, — произнесла Дельфина легким тоном, — у нас проблема, не так ли?
Он рассмеялся — и спонтанно, и намеренно.
— И в чем же она? В том, что мой английский недостаточно деликатен для столь разборчивого ума, как ум мисс Митник?
— Коулмен, вы слишком долго не работали в учебных аудиториях.
— А вы никогда из них не выходили. Видите ли, дорогуша, — сказал он с умыслом, с нарочито раздражающей улыбкой, — я читал эти пьесы и думал о них всю жизнь.
— Но не с феминистской точки зрения Елены Митник.
— И не с еврейской точки зрения Моисея. И не с модной ницшеанской точки зрения на многообразие точек зрения.
— Коулмен Силк, один на всей планете, не имеет иной точки зрения, кроме абсолютно объективной литературной точки зрения.
— Почти все наши студенты, дорогуша (Опять? А что. Почему бы и нет?), вопиюще невежественны. Образование у них сквернейшее. Их жизнь — интеллектуальная пустыня. Поступают, не зная ничего, и в большинстве своем так и кончают. И уж совсем не имеют понятия, когда приходят ко мне в класс, о том, как читать античные пьесы. Преподавать в Афине, особенно сейчас, в девяностые годы, когда выросло самое тупое поколение в американской истории, — все равно что идти по нью-йоркскому Бродвею и разговаривать с самим собой, разница только в том, где будут восемнадцать человек, которые тебя слышат, — на улице или в помещении. Не знают, типа, ни бельмеса. Прозанимавшись с такими студентами почти сорок лет — а мисс Митник, надо сказать, всего-навсего рядовой экземпляр, — могу утверждать, что феминистская точка зрения на Еврипида им нужна меньше всего на свете. Обеспечить наивнейшую из читательниц феминистской точкой зрения на Еврипида — лучший способ обрубить ее мышление еще до того, как оно получило шанс начать отделываться хотя бы от одного из безмозглых речений типа "типа". Как-то даже не верится, что образованная женщина, прошедшая во Франции такую школу, может предполагать существование феминистской точки зрения на Еврипида, не являющейся откровенной глупостью. Быстро они вас обработали — или это старый добрый карьеризм, основанный в данном случае на страхах ваших коллег-феминисток? Потому что если это только карьеризм, то я спокоен. Это человеческая слабость, которую я могу понять. Но если это интеллектуальная капитуляция перед идиотизмом, то я в недоумении, потому что вы не идиотка. Потому что вы знаете, что к чему. Потому что никому в вашей французской Высшей нормальной школе и не приснится, что такое можно принять всерьез. Или я ошибаюсь? Прочесть такие пьесы, как "Ипполит" и "Алкестида", потом по неделе слушать обсуждение каждой в классе — и после всего только и сказать, что они "принижают женщин"? Это, я извиняюсь, не точка зрения, а сотрясение воздуха. Сотрясение воздуха на наш новый лад.
— Елена — студентка. Ей двадцать лет. Она учится.
— Сентиментальное отношение к студентам вам не к лицу, дорогуша. Относитесь к ним серьезно. Елена не учится, а поет с чужого голоса. К вам она побежала потому, что, скорее всего, с вашего-то голоса она и поет.
— Неправда, хотя, если вам хочется клеить культурные ярлыки, клейте на здоровье, это очень даже предсказуемо. Если, налепив мне дурацкий ярлык, вы чувствуете успокаивающее превосходство — что ж, на здоровье, дорогуша, — вставила она со смаком, возвращая ему улыбку. — Вы недружелюбно вели себя по отношению к Елене. Вот почему она ко мне побежала. Вы испугали ее. Она расстроилась.
— М-да, сталкиваясь с последствиями моего решения взять вас на работу, я приобретаю неприятные речевые особенности.
— А наши студенты, — парировала она, — приобретают неприятные речевые особенности, сталкиваясь с закостенелой педагогикой. Если вы и дальше будете преподавать литературу привычным для вас нудным образом, если и дальше будете настаивать на так называемом гуманистическом подходе к греческой трагедии, который взяли на вооружение еще в пятидесятые годы, такие конфликты будут возникать постоянно.
— Что ж, — сказал он, — пусть возникают.
И вышел. Поэтому в следующем семестре, когда к профессору Ру чуть ли не в слезах прибежала Трейси Каммингз, едва способная говорить, ошеломленная тем, что профессор Силк, характеризуя ее перед однокурсниками в ее отсутствие, использовал уничижительное расистское слово, Дельфина решила, что приглашать Коулмена к себе в кабинет для обсуждения претензий к нему будет потерей времени. Она была уверена, что он поведет себя не более благородно, чем в прошлый раз, когда на него тоже пожаловалась девушка, и знала по опыту, что, вызови она его, он опять будет говорить с ней свысока, покровительственным тоном. Еще одна невесть откуда взявшаяся особа смеет ставить под вопрос правильность его поведения! Еще одна девица, чьи проблемы он наверняка тривиализует, если вообще снизойдет до разговора о них. Поэтому Дельфина сразу переадресовала дело легкодоступному декану, преемнику Коулмена. После этого она смогла сосредоточиться на Трейси, которую утешала, успокаивала, над которой, можно сказать, взяла шефство. Эта чернокожая сирота была так деморализована, что на первые недели после случившегося, когда она порывалась бежать без оглядки, бежать в никуда, Дельфина выхлопотала разрешение забрать ее из общежития и поселить в другой комнате своей квартиры — сделать на время своей подопечной. Хотя в конце учебного года Коулмен Силк добровольным уходом из колледжа, по существу, признал свою вину в этом конфликте, вред, нанесенный Трейси, оказался слишком серьезным для личности и без того очень неустойчивой; неспособная из-за расследования сосредоточиться на учебе, боясь, что профессор Силк настроит против нее других преподавателей, она завалила все предметы до единого. После этого Трейси покинула не только колледж, но и Афину, где Дельфина хотела найти ей работу, организовать для нее частные уроки и приглядывать за ней, пока она не сможет вернуться к учебе. В один прекрасный день Трейси села на автобус и отправилась вроде бы в Оклахому, где в Талсе у нее жила сестра, но все попытки Дельфины связаться с девушкой оказались тщетными.
А потом Дельфина узнала об отношениях Коулмена Силка с Фауни Фарли, которые он всячески скрывал. Она ушам своим не поверила: семьдесят один год человеку, два из них как на пенсии, а все продолжает. Нет возможности приструнивать студенток, дерзающих оспаривать его предубеждения, нет возможности высмеивать чернокожих девушек, нуждающихся в его преподавательской заботе, нет возможности запугивать и оскорблять молодых профессоров женского пола, внушающих ему опасения за его гегемонию, — так он ухитрился выудить из нижайших низов колледжа объект для господства, который можно назвать подлинным символом женской беспомощности. Жертву самого настоящего зверства со стороны бывшего мужа. Зайдя в отдел кадров выведать побольше о прошлом Фауни, прочтя о Лестере и ужасной смерти двоих детей во время таинственного пожара, устроенного, подозревали некоторые, самим Лестером, узнав о неграмотности, из-за которой Фауни могла исполнять только самые простые обязанности уборщицы, Дельфина поняла, что Коулмену Силку удалось осуществить заветную мечту женоненавистника. Фауни Фарли еще более беззащитна, чем даже Елена и Трейси, — вот кого проще простого растоптать. Он сделает Фауни ответчицей за всех в Афине, кто посмел поднять голос против его извращенного понятия о мужских прерогативах.