Эрве Базен - Встань и иди
— Как смогу я чего-либо добиться, если вы — мое первое поражение?
На этот раз он наконец попал в цель. Никакой другой аргумент не мог так тронуть Констанцию, голова которой еще глубже ушла в подушку. Используя момент, Паскаль наклонился к этому лицу, с которого он только что согнал всякую иронию, всякую улыбку.
— Один жест, — горячо убеждал он, — я прошу у вас всего один жест. Вы всегда страдали манией жеста. Но за этот вас не упрекнет ни один человек.
Он резко откинул в сторону одеяла, простыню, нашел бесплотную руку и схватил ее за запястье; она была сухая, как карандаш, и заканчивалась искалеченной кистью, на которую было страшно смотреть. Тем не менее эта рука, имевшая всего два пальца, его, кажется, не испугала (должно быть, символ показался ему только еще возвышеннее), и он силой потянул ее ко лбу Констанции, опустил к груди, перевел на левое плечо, оттуда на правое и там оставил. Губы Констанции зашевелились, но не издали ни звука. Паскаль медленно поднялся, удивленный, напуганный собственной грубостью и, возможно, спрашивая себя (так же, как и я), был ли он в этот миг великим или смешным. Дыхание Констанции царапало тишину, терзая ее бронхи. Наконец губы ее снова зашевелились.
— Теперь уходите вон, — прошептала она. Когда он отодвинулся, свет упал на враждебное лицо, изможденное, повернувшееся к нему в темноте; оно не успело измениться, принять другое выражение. Голубые глаза стали твердыми и сухими, как купорос.
— Вон! Вон! — громче повторила она.
Ее лицо судорожно задергалось, искривилось, стало злым. Пока Паскаль пятился, смиренно кланяясь и бормоча извинения, она начала выкрикивать:
— Убирайтесь! В Камерун! В Камерун!
Паскаль бежал.
* * *Я догнал его на площадке. Он весь дрожал, нервно протирая очки.
— Она уже не совсем в здравом уме, — очень тихо сказал я.
— Несомненно, — сухо ответил Паскаль. Схватившись за перила, он двинулся было вниз, но на первой ступеньке остановился.
— Видите ли, — беззвучно сказал он, — у меня нет больше иллюзий. Она умирает так же, как жила, — без бога. Тем не менее о ней можно сказать то, что сказал Клодель не помню о каком бразильском герое: «Если не касаться религиозных взглядов, можно назвать его фигурой евангелической».
Казалось, Паскаль находился в страшной растерянности, и у меня не хватило мужества возразить: «То-то и оно! В этом для вас и заключается главная беда: такие люди доказывают вашу бесполезность». Я позволил Паскалю процедить сквозь зубы утешительную классическую формулу:
— Известны потрясающие случаи — божья благодать помогает прозрению даже в тот момент, когда глаза уже закрываются.
Но ему и этого было недостаточно. Он воодушевился. Этот сдержанный, воспитанный человек схватил меня за пуговицу пиджака и запальчиво зашептал мне в самое лицо:
— Я возьму свой реванш в Камеруне. Вот увидите, какой реванш я возьму!
И он бросился вниз по лестнице, а я смотрел, как его рука быстро скользит по трем пролетам перил, и думал:
«Неужто девочка, сама того не зная, взяла верх? Или, предвидя этот взрыв, она увернулась от Паскаля, чтобы возбудить в нем жажду реванша?»
Вернувшись в комнату Констанции, я застал ее очень спокойной.
— Я не смогла, — слабым голоском сказала она. — Потом без всякого перехода спросила:
— Серж возвращается завтра утром, да?.. И подумать только, что его тоже придется обманывать!
Воскресенье. Констанции все хуже и хуже. Вопреки мнению Ренего, который полагал, что она не протянет и недели, мы думали, что она не протянет и этого дня. Агония началась ночью. Волосок, на котором держалось дыхание, растягивался, обрывался и снова пробивался через засорившуюся волочильню горла. Этот наводящий ужас свист можно было услышать еще на площадке лестницы. Консьержка и соседка с нижнего этажа обосновались в «первозданном хаосе». Они вязали, обмениваясь пустяковыми воспоминаниями на тему о покойниках и похоронах: «Знаете, Сидони Лаглуар, жена бакалейщика, та вот так и помирала целых три дня». Когда дыхание умирающей останавливалось, они, напрягая слух, взмахивали спицами, дрожавшими в руках, не забывая, однако, счета своих петель. Затем, как только дыхание возобновлялось со звуком отрываемой медицинской банки, они опускали носы, наклонялись друг к другу и, не останавливаясь, вязали целый ряд. Мадемуазель Матильда сидела в келье, в ногах кровати. Обессиленная проведенными без сна ночами, она молча ждала — ее тревога проявлялась лишь в необычных взмахах того шершавого века, на котором бородавка дрожала, точно красная ягода на краешке листа терновника. Сидя прямо против радиатора, поддерживавшего температуру как в теплице, она поджаривалась на собственном сале, и ее сиреневые скулы покрылись алыми прожилками. Просидев у окна с самого рассвета, я не обмолвился с ней и двумя словами. Мои пальцы медленно сжимались и разжимались. Мы с ней украдкой глядели на тоненький носик, ставший острым, как нож, на прозрачный подбородок и глаза навыкате, политые каким-то блестящим маслом, которые, казалось, были выставлены напоказ в синих кругах на маске из желтого картона; Временами голова Констанции уже лежала неподвижно под массой волос, слипшихся от едкого пота. Обессиленная, она произносила только односложные слова вместе с выдохом. Так, около шести часов она сказала:
— Долго.
Через некоторое время она посчитала необходимым добавить, словно речь шла о том, чтобы воспитать на ее мужестве почтенных свидетелей харакири:
— Держусь.
Но почти каждые полчаса на нее обрушивался приступ удушья, по окончании которого ее голова начинала метаться на подушке. Она кричала наполовину в здравом рассудке, наполовину в бреду, до последней минуты пожираемая своей гордыней, над которой она уже потеряла контроль, и из ее рта, казалось полного песка, вылетали недоговариваемые слова:
— Папаша Роко, я хочу, чтобы меня сожгли! — кричала она. — Я не желаю веками лежать, вытянувшись на дне соснового ящика. Хватит с меня моей жизни. Я хочу стать газом, дорогой мой… В конце концов нет, тетя, пускай меня закопают, как всех людей. Скажи только господу богу, чтобы никакого воскрешения во плоти. Не надо мне больше такого тела.
Матильда краснела, бледнела, клала на лоб больной свои холодные ладони, чтобы ее успокоить. Я съежился в своем углу, очень встревоженный, потому что я позвонил Сержу, вернувшемуся накануне с юга, а при таком состоянии Констанции его приход мог привести к душераздирающей сцене.
* * *Она не разыгралась. Толкнув дверь, оставленную незапертой во избежание звонков, Серж влетел, запыхавшись, плечистый, поднимая ветер своим широким бежевым пальто. Я видел, как, повернув плохо выбритую физиономию, он торопливо поздоровался с двумя вязальщицами, чьи острые лица вспотели от любопытства, и зашагал через «первозданный хаос», вытянув руки вперед, словно желая отстранить запах лекарств — первый ладан покойников, предшествующий ладану катафалка. В трех метрах от железной кровати он сразу остановился. Констанция опять принялась возбужденно кричать:
— Бери свой блокнот, Матильда. Я буду диктовать…
— Надо всем объявить о моей смерти. Я уже слышу, как Тируан говорит: «Эта несчастная дура хотела сама написать извещение о своей смерти…»
Заметив Сержа, она тоже сразу замолчала, и ей удалось на несколько сантиметров приподнять голову. Потрясенный, он смотрел на ее безумные глаза с чуть ли не черными кругами под ними, на открытый рот, на пересохшие губы, посиневшие и потрескавшиеся, за которыми был виден еще более черный провал рта. Пересилив себя, он сказал:
— Привет, старушка!
Констанция скривила лицо, явно силясь вернуть своим чертам подвижность, заставить себя улыбнуться, и в уголке ее рта зацвело подобие улыбки.
— Привет… старик!
Цветок улыбки распустился до второго уголка губ, продержался секунду и увял.
— Как дела? — глупо спросил бедный Серж. Веки Констанции замигали часто-часто, словно она хотела послать кончиками ресниц «поцелуй-бабочку», как говорят дети. Это было все, на что оказался способен ее слабеющий рассудок. Когда Серж наклонился к ней, она пустила стрелу:
— Я это предсказывала, мой медведь. Тебя заманили сотами. Но они не из моего улья.
Совершенно не догадываясь о смысле этих слов, Серж поднялся и, глубоко опечаленный, пробормотал:
— Она не в своем уме!
Констанция сразу уронила голову на подушку и с этого момента уже не открывала рта.
* * *Теперь, казалось, все назначили свиданье у ее изголовья. Правда, день был воскресный. Явился Люк: сразу вслед за ним — мадемуазель Кальен, которая вывернула наизнанку свои перчатки и приподняла вуалетку. Оба они склонились над Констанцией и стали изрекать мучительные утешения, не встречавшие никакого отклика. Потом Люк завладел стулом, чтобы обосноваться возле изголовья, как хозяин, который присматривает за своим добром. Он так и не сдвинулся с этого места и, достав свой не первой свежести носовой платок, вытирал лоб Констанции. Время от времени он бросал взгляд на Сержа, неподвижно стоявшего у стены, пачкавшей его пиджак известкой, и этот взгляд был откровенно враждебным. «Спи, моя Констанция», — повторял он, не заботясь о том, что может показаться смешным, не видя еле уловимой иронии, каждый раз пробегавшей по лицу из желтого картона.