Марио Бенедетти - Спасибо за огонек
— Сеньорита, вероятней всего, я сегодня уже не вернусь. Если кто-нибудь меня спросит, скажите, чтобы пришли завтра.
У меня такое чувство, будто я делаю старый карточный фокус: Mutus Nomen Dedit Cocis[167]. Мне придется прожить день, поддерживая разговоры, совершая поступки, делая жесты, которые будут походить на повседневные, на обыденные, банальные поступки, слова и жесты, но на самом деле будут лишь одной картой пары. Только я знаю секрет загадки, только я знаю, куда поместить другую, то есть только я знаю смысл, который приобретут эти разговоры, эти поступки, эти жесты завтра, когда на мои плечи уже ляжет бремя смерти и, несмотря на эту смерть (или, вернее, по ее причине), я смогу расправить плечи, глубоко вздохнуть и ощутить обретенную свободу и без враждебности смотреть на чудесное пустое небо. Да, лучше пусть все подождут до завтра: должники, кредиторы, туристы, переводчики, гиды, старухи, желающие посмотреть празднование Святой недели в Севилье и потом умереть, вертопрахи, приходящие за советами, как бы, ни слова не говоря по-шведски, повеселиться в Стокгольме, особо требовательные туристы, записывающиеся на экскурсию продолжительностью девяносто два дня и требующие от агентства гарантии, что таможня не станет чинить затруднений их тщательно продуманной контрабанде под прикрытием «культурных мотивов» поездки. Да, лучше пусть завтра все придут с газетами, раскрытыми на извещении во всю страницу «ТРАГИЧЕСКАЯ ГИБЕЛЬ ЭДМУНДО БУДИНЬО». Теперь меня разбирает любопытство, как они выкрутятся, все эти «бланко» и «Колорадо», чтобы объявить о том, что сын — не кто иной, как сын, — одного из основоположников убил не кого иного, как Основоположника. Неприкосновенность основоположников и для «бланко» и для «Колорадо» столь же нерушима, как контрабанда, как семья, как пресловутый Закон о леммах[168]. Тут они единодушны. В этой стране, где немногие революционеры по призванию и те готовы отложить революцию из-за плохой погоды или отсрочить ее до апреля, чтобы не пропустить купальный сезон, в этой нескладной стране оборванцев, голосующих за миллионеров, сельских батраков, противящихся аграрной реформе, среднего класса, которому все трудней подражать причудам и коктейлям крупной буржуазии и который тем не менее страшится слова «солидарность», как если бы речь шла о седьмом круге ада, в этой стране неудачников вроде меня самого, стыдящегося своей фамилии, потому что я отрекаюсь от грязи, налипшей на имя Будиньо; стыдящегося своего класса, потому что мое экономическое благополучие меня терзает, как грех, как нечистая совесть, меж тем как люди моего круга, подобно изнеженным девкам, наслаждаются комфортом; стыдящегося своих убеждений, особенно политических, потому что средства на жизнь я получаю от системы, полностью противоположной тому, чего я желал бы; стыдящегося своих приятелей, потому что те, кто находится на том же социальном уровне, считают меня чуть ли не перебежчиком; стыдящегося своих чувств в интимной жизни, потому что я познал полноту счастья и с тех пор понимаю, что все прочее — лишь убогий заменитель; стыдящегося своей профессии, потому что нашествия туристов или кандидатов в туристы подавляют меня своей грубостью, контрабандой, своим исконным хамством, чванливыми своими замашками, страстью к дешевизне, пошлой готовностью веселиться; стыдящегося своей памяти, потому что все хорошее, что сулили мои детские годы, — дружба, надежды, дерзания, — все растерялось по дороге и вспоминать — значит для меня составлять список разочарований.
Хорошо на улице. Ни холодно, ни жарко. Солнце ярко-желтое, но не печет. Легкий бриз еле шевелит флажки продавца карамелек и листья платана. Приятно принять серьезное решение в такой день, не угнетающий тебя, но, напротив, как бы зовущий им наслаждаться. Мне нравится мой город, я чувствую, что в некотором роде составляю часть его. Смотрю на этих унылых мужчин и женщин, мелочно расчетливых, поглощенных вздором, эйфорически близоруких, с сердцем вспыльчивым, но непредусмотрительным, которые бредут по улице и, примерно два из пяти, одаряют своим дешевым милосердием грязную протянутую руку тучной и надменной женщины-калеки, единственной нищей, нищей-исключения, которая чуть позже, пристегнув безупречную искусственную ногу, превратится в процветающую владелицу нескольких домов; смотрю на этих жрецов милосердия, на этих грошовых филантропов и, хотя не вношу свою лепту в их благотворительность, чувствую, что в какой-то мере они представляют меня и представляют страну, потому что всем нам хочется получить местечко в раю-задаром, работу — задаром, власть — задаром, пенсию — задаром, всем хочется, чтобы жизнь нам обошлась дешевле, чем обычным смертным, и для этого сгодится любое средство — обман, милостыня, жульническая сделка, лживое обещание или ложное увечье. Всем нам хочется вырваться вперед, обойти кого-то, чтобы себе прибавить чести, и единственный способ узнать собственные силы — это совершить мелкое неприличие, которое защитит нас от самого злобного из подозрений, допустить погрешность, которая помешает окружающим говорить о нашей глупости, о несносной глупости порядочного человека. Одно дело быть добродетельным, другое, совсем другое, когда тебя считают идиотом. Эту фразу следовало бы написать на государственном гербе. В результате, хотя все мы в прошлом, в далеком туманном прошлом, были добродетельными, теперь, когда узнали секрет, перестали ими быть, чтобы прочие люди не считали нас дураками. По отношению к любому человеку мы все и есть «прочие» и мы все готовы считать дураком каждого из прочих, Но никто не желает, чтобы его считали дураком, и мы все блещем умом и надменно возвышаемся над этим гипотетическим, старомодным, преодоленным, несуществующим созданием, над этим уругвайцем, которого имеем в виду, говоря: «Не так важно быть порядочным…»[169]
— Будиньо, вы меня помните?
— Так это же Марселя. Марсела Торрес де Солис.
— Какая память! Как поживаете?
— Мне кажется, что в некую пятницу апреля тысяча девятьсот пятьдесят девятого года мы были не на «вы».
— Возможно. Но это продолжалось только два часа.
— Зато два часа, насыщенных катастрофами.
— Вспоминаешь, сколько было страху?
— Ну, мы-то приняли известие довольно спокойно. Правда ведь?
— Это ты принял спокойно. Я — нет. Я испугалась ужасно. До сих пор, как вспомню, мурашки по спине бегают.
— И в каком виде ты застала своего… как его звали?
— Сесар. Ничего, живехонек и хвостом виляет.
— Ну и как?
— Живем вместе. Опять.
В этой женщине что-то есть. В «Текиле» она мне сказала, что ужасно страдает от того, что вызывает у мужа только сексуальное влечение. А что в этом плохого? Она и у меня вызывает то же самое. Конечно, я ей не муж. Но несомненно, в ней что-то есть. Может быть, рот. Или уши. Почем я знаю. Что-то манящее. Да еще как. Влюбиться в Марселу я бы не смог, но переспать с ней — вполне. В постели она, наверно, потрясающе хороша. Славные бабенки они обычно и есть только славные бабенки. А в этой привлекательно, что она славная бабенка да еще симпатичный человек. И даже какая-то искорка невинности во взгляде. Да, классики нас научили: невинность — лучшая приправа к похоти.
— Выпьем кофе?
— Выпьем кофе.
А у меня на колечке ключ от квартиры «Общества Трех Ф».
— Так что после наводнения все уладилось как в сказке. Стали они счастливо жить-поживать, добро наживать, девица да молодец, тут и сказке конец.
— Нет.
— Не конец?
— И не конец. Но мое «нет» относилось к слову «счастливо».
— Что же происходит? Опять не клеится?
— Опять.
— А между тем мне вспоминается, что в «Текиле» ты говорила, будто его любишь, нуждаешься в нем.
— И это была правда.
— А теперь не так?
— Возможно, и теперь еще так.
— Тогда что же?
Вдобавок она молода. Агрессивно молода. В пятьдесят девятом ей было двадцать три, так что теперь, думаю, лет двадцать пять. Прямо не верится, что прошли два года, она мне кажется даже моложе, чем тогда. Румянец на щеках, возможно, искусственный, но кожа рук собственная. Красивые руки. Наверно, очень приятно, когда такие руки тебя обнимают. А у меня есть ключ от «Трех Ф».
— Практически мы друг друга понимаем только в постели.
— Могу тебе сказать, что не так уж плохо.
— Не смейся.
— А остальное?
— Остальное — белые пятна. Или, вернее, черные. Как будто нам совсем не о чем разговаривать.
— И почему же в те минуты, когда вы друг друга понимаете, вам не поговорить о минутах, когда вы друг друга не понимаете?
Если закинуть удочку, она, понятно, может мне ответить «нет». Но какое это имеет значение в такой день, как сегодня? Вдобавок я ее хочу. И с каждой уходящей минутой хочу все сильней. Если она скажет «да», у меня будет хорошее воспоминание для завтрашнего дня и послезавтрашнего. В эти два дня я, наверно, буду воскрешать приятные воспоминания.