Михаил Веллер - Мое дело
Батюшки-светы! Руки-то были завязаны так — надежно и без жалости — что хрен перетрешь! Ты одну веревку перетрешь — так она в несколько витков обвита, и уже после того вся вязка узлом перехвачена, да еще раз крест-накрест, чтоб никаким каком руки из вязки не высвободить. Привычное дело. Профессионалы. Вязать человека — отдельная наука. Этому пацанов в гарнизоне сержант из полковой разведки от скуки учил, развлекался.
Так. Я закурил от огорчения. Принес с кухни соседскую бельевую веревку. Скатал одеяло и всунул скатку в рукава пальто. Связал пальту руки за спиной. Стал прослеживать ход веревки в витках. Сбился, потерял. Плюнул, взял бритву и стал перерезать. И смотреть, сколько витков надо перетереть, чтоб смотать все хоть с одной руки. Так. Возможно! Помучиться надо, одним не обойдешься, но жить захочешь — перетрешь. Если время есть. И есть об что тереть, черт возьми!
В соседском ящике в кладовке я нашел самый большой гвоздь. Ага, сейчас. Даже паршивую бельевую веревку хрен об него перетрешь! А уж приличную пеньковую? Скользят плотные волокна по гвоздю, месяц тереть будешь. Проминаются, заглаживаются, затирается бороздка от этих елозиний. А где я вам в деревенском сарае возьму торчащий кусок стекла или вбитую неизвестно куда острую железячку? Только гвоздь.
Так. А если поддеть гвоздем несколько волоконец, воткнув острие кончика в веревку? Так. А если между кистей, в середину вязки, и надавить вязкой на гвоздь, чтоб — внатяг? Ага — лезет чуток. Так. А теперь дернуть? Соскочил, зараза! А еще раз! Осторожно! Тыннь! Порвалась прядочка!
Я утер пот, налил чаю и перекурил. Да — это возможно: об гвоздь расщипать веревку за спиной. Да — трудно. На хрен. Его утром расстреляют — вот он пускай и упирается. Я свою часть работы сделал.
Гм, соседская веревка порезана на части, когда размотал — можно выкидывать. Ладно, утром слазаю на чердак, смотаю чужую: положить на место, пока они не встали.
…Вот так учили нас отвечать за деталь, молодежь. Кто учил? Да сам и учил. Слово короля — золотое слово.
21.
Колечко
За неимением ванной, «Колечко» я придумал в туалете. В два ночи скакать голым по коридору с криком «Эврика!» я не мог себе позволить. Штаны ниже приличного — не античная нагота, и ленинградцы — не греки. Соседи получали повод свезти меня в психушку. Я прокрался к себе, выражая восторг матерным шепотом.
…За пять лет до этого я прочитал статью еще в «Медицинском работнике», как называлась некогда «Медицинская газета». Скорее это был криминально-психологический очерк:
Два студента любили одну студентку. Она любила одного из них. Другой убил соперника — так, что на него не пало подозрение. И утешал девушку, и в конце концов она вышла за него замуж. И у них родилась дочь, а муж стал известным в районе врачом, и все было хорошо. Но в конце концов неким образом (оперативные приемы следствия не разглашаются) все раскрылось. Муж каялся, жена стекленеет, дочь в атасе. Восемь лет — снисхождение за давностью, ревностью и безупречной жизнью. Отсидел, вышел, жена приняла, а дочь ушла жить отдельно (без подробностей в газете, но с нравоучением насчет невозможности жить с убийцей).
Готовый криминально-психологический роман. Зовите Достоевского. Как умер? Э-э, подражатели нам не нужны!..
Я никак не мог сообразить, что сделать из этого сильного материала. Ну, написать сильную повесть. Ну, сильный роман. Ну, и что в нем будет принципиально нового? Продвиг в литературе — где? Хорошо: скроем тайну убийства и раскроем в конце. Это ново? Консилиум классиков: Гюго, Бальзак, и шпион-гомосек Моэм туда же. Ау, Пристли, сэр Джон Бойнтон! Один раз я этот сюжет даже подарил.
Пять лет я иногда вдруг вспоминал — и начинал крутить сюжет, как кубик Рубика, которого еще не было. Я вводил новые обстоятельства и собирал головоломку. Я сделал их дочь дочерью не его, а убитого им счастливого соперника. Так. Он мог знать это — а мог не знать. Э! В принципе и она могла это знать, а могла и нет!
Он вообще мог не убивать друга. Мог полжизни спустя оговорить себя. Может, жена его до шизофрении довела? А может, он лунатик и не помнит? А-а-а!!! Может, это она убила гада, лишившего ее невинности, а он, наоборот, женился, а когда все раскрылось — взял вину на себя?!
Только начни копаться в глубинах человеческой души — и число жизненных вариантов становится бесконечным и переплетенным, как грибница, дающая всходом противотанковую мину. Я втыкал возле мины красный флажок и уходил жить дальше.
Однажды я даже придумал им колечко. Она подарила любимому, убийца-любящий забрал его и спрятал на память, потом жена случайно нашла, все поняла, он сознался и пошел в милицию.
…И в два часа ночи, под журчанье струй из чугунного бачка, с папиросой в зубах и журналом «Вопросы литературы» на коленях, я похолодел от ужасного прозрения: ничего не было.
Не было любви. Не было ревности. И главное, окончательное, спусковой крючок механизма, кашель для схода лавины: не было колечка.
В мозгу запустился огненно-голубой волчок. Он выкинул колечко сразу! А найденное — было другим! Похожим! Он просто растерялся под вопросом — и ей стало ясно! А не было колечка — и оно закрутилось, как колесо Фортуны — не было ничего! им всем только казалось! Было убийство, и была дочь, и была жизнь — не своя, построенная на миражах воображенных чувств. Никто не получил ничего, все неправы, всё не так!
Так. Так! Так-так-так!.. Вот один думает, что всё — так. А следующий, тот, про которого он думает, так тот видит все не так! А еще следующий — еще иначе! И так — по кругу, пока не сорвутся обертки с драмы — а в середине пустышка!!!
Я переставил машинку на подоконник, спрятал работаемый рассказ в его папку, положил чистый лист и раскрыл ручку.
С двух до четырех я покрыл семь страниц летящей и черканой вязью. И перевел дух. Похоже, что я дошел только до середины: конец не достигнут, а по ощущению — еще столько же массы до него. Ладно! Теперь я всегда смогу вернуться к накатанной болванке!
Уснув утром и встав к сумеркам, я принял решение этот день отдохнуть, а завтра, в нормальном режиме, вернуться к прерванному вчера чистовику «планового» рассказа. И возвращаясь в полночь домой, почувствовал вчерашнюю дрожь наката и понял, что пошлю прежний рассказ на фиг до его череды, а как вчера — догоню до конца «Колечко». Кроме «Колечка», называться он никак не мог.
И я окончил его в ту ночь! Еще восемь страниц слетело из меня за два часа, и я перевел дух.
…Это было в феврале. Следующие два с половиной месяца я делал из черновика рассказ. Страниц стало двадцать шесть. Количество персонажей-произносителей монологов увеличилось с трех ранее замысленных и шести черновых до одиннадцати. У каждого был свой стиль речи, свое мировоззрение и свой, на следующей ступени, на следующем повороте ключа, взгляд на эту драму. И в результате оставалась только память о силе чувств, под которыми не было реальной основы, и с этим открытием они исчезли.
Трудность была теперь: дать чувства через силу слова.
«Нет страха: в глазах черно». Сказано. Поехали. Точка встала Первого Мая.
22.
Порнографические рассказы
Я вынашивал рассказы, как Джульетта не выносила бы первенца от Ромео. Она не вынесла этой жизни и покончила с собой. Я продолжал жить, не рассчитывая на взаимность и не отступая от намерений. Ни одна сволочь не собиралась печатать меня.
Я рожал свои рассказы с тщанием большим, чем королева производит на свет наследника престола. И редакции отвечали мне отношением, с каким перегулявшую срок пьянчужку встретил бы абортарий.
Я доводил их до зрелости и выхода в свет точнее и тоньше, чем миниатюрист пишет на срезе рисового зерна любовь к великому генсеку. И они проваливались в щели редакционных конвейеров, а об меня вытирали замасленные процессом руки.
Шли месяцы и складывались в годы, и к сотне близилось число полученных отказов. И мировоззрение мое оформлялось в нечто продолговатое и четко согласованное, напоминающее венец человеческой мысли — пулемет.
В Ленинграде мои рассказы читали. И говорили бред, либо гадости, либо сочувствовали унизительно, либо поучали нелепо. А посланное в далекую и верховную Москву не только не всегда возвращалось, но, по-моему, перестало даже читаться — судя по лексическим блокам микрорецензий-отказов. Общие фразы и пара пожеланий.
Виктор Некрасов уже съехал из Киева в Париж, и в «Окопах Сталинграда» изъяли из библиотек. У меня была его последняя в Союзе книжка — «Чертова семерка». И по-новому перечитал я абзац, где еще из госпиталя посылает он рукопись в очередную редакцию, завязав для контроля тесемки папки особым узлом. И что? — получил свой хитрый узелок обратно: вернули не раскрыв, с ответом насчет успехов.
Они меня даже не читали!!! Я знал уже уничижительное слово «самотек». Редакторов тошнило в переизбытке, очередь на публикацию уже принятого была два года.