Глеб Горбовский - Первые проталины
— Скажи, хто взорвал, — отпущу на волю. У тебя вот сестра без вести пропала. Может, и ее хтойсь… взорвал. Сестру тебе жалко?
— Не-немного, — вспомнил Серёнька про Олю, которая теперь в далеком городе Гурьеве. — Мне Маньку, младшенькую, жалко. Болеет. К стенке отвернулась…
— Вот видишь, какой ты вредина! Старшую сестру не жалко…
Супонькин мрачно, с презрением смотрел сверху вниз на Серёньку, как на что-то бесполезное, лишенное смысла. Левая, не занятая ничем рука его потянулась к красному, примороженному зимой уху мальчонки. «Так бы вот и завинтил штопором. Да слишком поганое оно, ухо это припухлое… Ишь, шелушится, дрянь…»
— А-а, да што с тобой балаболить! Ступай, покажу тебя людям на собрании. Чтобы знали, какой ты есть пионер липовый, колоски воруешь.
Тропинка, по которой Супонькин конвоировал Груздева, проходила через обкошенный квадрат клеверища, где стояла вышка, как бы под брюхом сооружения, меж ее толстенных деревянных ног, проскальзывала. Неожиданно из-под одной такой ноги прямо на Супонькина вышел Павлуша. И заступил уполномоченному дорогу.
— Отпустите Сережу…
— Ты хто такой?! — Супонькин потянулся к Павлушкиному воротнику, не выпуская из другой руки рубашонку Грузденыша.
Павел сноровисто увернулся, отступив на шаг в шершавую рожь и одновременно выбросив из-за спины руку вперед: на раскрытой Павлушкиной ладони стоял деревянный расписной петушок.
— Берите…
— Што это? — опасливо отшатнулся заготовитель дров.
— Петушок. Художественное изделие.
— Мне?! — словно от близкого огня, заслонился Супонькин ладонью от протянутого гостинца. — Што ты, што ты… Зачем она мне, изделия эта? Не маленький.
— Не возьмете? У нее ведь и голос имеется.
Павлуша фукнул в петушка.
— Нет! Без надобности. — Супонькин постоял, остолбенело глядя на Павлушу, потом повернулся и пошел прочь. Сережку он от себя так и не отпустил. И вдруг побежал, тяжело дыша, в сторону деревни, оглядываясь и чуть ли не волоком таща за собой мальчишку.
В избе правления колхоза на собрании присутствовало человек двадцать народу. Собрание было общим, то есть обыкновенной сходкой. Пришли те, кто смог, и еще те, кто был обязан прийти, активисты. Если учесть, что в Жилине и вообще-то не более полусотни человек проживало, то посещаемость можно было назвать хорошей.
Помещение, в котором собрались жилинские колхозники, представляло собой квадратный зал, всю полезную площадь бревенчатого дома, исключая крыльцо и тамбур. Налево от дверей, возле самого входа, — давно не беленная, с пятнами от «прислонений» высокая печь-голландка с добавлением в виде плиты на две конфорки и отдельной топкой. На плите огромный, ведерной емкости, зеленый эмалированный чайник, зализанный черными языками копоти. И алюминиевая кружка на цепи, прикрепленная к дужке чайника. У противоположной входу стены обыкновенный стол, обеденный, сейчас покрытый красным полотном. В обычные дни — это рабочее место председателя Автонома Голубева. Пять длинных и достаточно широких скамеек, скрипучих и до костяного блеска отполированных штанами, простирались вширь до упора — поперек зала, как пять труднопреодолимых барьеров, не оставлявших между собой и стенками ни сантиметра просвета.
Зная сию особенность меблировки правления, Супонькин, держа мальчишку так же цепко, как и в поле, с ходу начал брать скамеечные препятствия, протискиваясь бесцеремонно в щели между спинами сидящих, благо собрание еще официально не началось и по-пчелиному глухо гудело, окуренное самосадом — табачком зловонным.
Сережка, которого тащил за собой целеустремленный Супонькин, пробежал по всем пяти скамейкам, не касаясь пола, как над пропастью, по пяти жердочкам.
— Вот, граждане колхозники, товарищи дорогие… Изловил. Они меня петушками разными купляют… Вон и матка его тута… Доколе этих стригунов, которые государственный урожай на корню жизни лишают, доколе мы их терпеть будем, товарищи коммунисты и большевики?!
— Погоди, Супонькин… Ты почему без регламенту и, вообще, нарушаешь почему? — заговорил Автоном. — На кой мне такая самодеятельность, колосок тебе в горло! Чтобы, значит, не кашлял! Давайте-ка, товарищи, все как след, по порядку, без самодеятельности.
— Нет! — заволновался Супонькин. — А по-нашему не так! Налицо — из энтого преступление вырасти может. Колоски того… режут! А вам, Голубев, али неизвестно, чем энто пахнет? Свобода надоела?! Мальчишку проучить надоть.
— Не ори, сядь, — посуровел еще больше председатель. — Сядь, говорю, ежели присутствуешь. Здесь собрание колхозное. А ты хто, Супонькин? Ты разве член артели? Где ты пашешь? Ни городской, ни жилинской… Деятель, одним словом. С футляром. Не гневи людей. А то составят на тебя жалобу. На кобуру твою дурацкую…
Собравшиеся, поначалу как бы ошарашенные появлением Супонькина, волоком притянувшего за собой мальчонку, понемногу начали приходить в себя. Бабы, среди которых находилась и Алевтина Груздева, Сережкина мать, вдовица лет за сорок, еще красивая правда, глаза огромные, чайного цвета, глубоко запали, ввалились в глазницы, и коса пушистых, коричневых, словно переспевших волос, разлохмаченная, — сединой поражена; бабы эти, мужественные хранительницы жизненного огня в семейных очагах, верховодившие колхозным укладом во время войны, чувствовали себя внутренне — в сравнении с Супонькиным — раскованнее, если не полномочнее вершить суд над кем-либо из их круга, тем более над мальчонкой, возникшим как душа человеческая под их непосредственным наблюдением. Да и смешно многим из них сделалось, так как знали они Супонькина и к его выходкам необузданным привыкли. Вот они, не сговариваясь, придвинулись к председательскому столу, перемахнув с кряхтением через пять скамеек, плотным кольцом окружили Супонькина, державшего посиневшую ручонку Серёньки, из которой по одному время от времени выпадали на пол злополучные колоски. Что-то неразборчивое срывалось с потемневших в бабьем одиночестве губ, какие-то слова корявые, бугристые, ударяющие Супонькина в толстостенный бронированный китель, будто булыжники, отскакивающие от плотного панциря, не причиняя содержимому кителя ни малейшего вреда.
Незаметно женщины и к дальнейшим действиям перешли, и первым делом ручонку Сережкину из лап уполномоченного — настойчиво так — высвободили. И колоски мигом подхватили, попрятали, с полу все до единого подобрали и куда-то затиснули, в щели какие-то незримые, словно в трещины коры земной, пропихнули, чтобы с глаз долой. Затем и самого Сережку обволокли, опутали руками, словно поглотили без остатка, отлучив мальца от притихшего вдруг Супонькина.
Однако Супонькин, как это выяснилось чуть позже, без боя своих позиций сдавать не собирался.
— Хулиганничаете… — выдохнул он шепотом. — За такое статья полагается. Ежели по закону! К примеру, взрывы энти… Дознался я, какие петушки энтим занимаются.
— Тихо ты, — обернулась к нему самая внушительная на вид, грузная, может просто опухшая от воды, громадная женщина. — Ребенка испужал, ирод… — проговорила она спокойно, без надрыва и суеты, а может, просто сил не было горлопанить. — Оставь дитю в покое. Ручку вон всю как есть изломал. Синяя теперь. А то мы тебя с твоим пиштолетом в яму компостную затолкаем, право слово.
— А ну, бабы, садись по местам… Кому говорю! — подал начальственный голос Автоном Голубев. — Брысь чтобы у меня! И никакой самодеятельности. Мальчонку домой отведите. Потом разберемся. Уборочная на носу. Не дозволяю ни колоски рвать, ни от дела отвлекаться. Все! Ша, мамаша! Чтоб у тебя…
— Граждане колхозники, товарищи дорогие, — начал вдруг веселым, отвлекающим тенорком незаметно как пробравшийся к столу партийный секретарь колхоза Авдей Кузьмич Торцев. — Товарищ Супонькин, будьте любезны так, сядьте и живенько включайтесь в собрание. — Торцев свистяще-громко дышал, широко размахивал своей единственной левой, держа свободный правый рукав гимнастерки под широким кожаным комсоставским ремнем, усеянным двумя рядами дырочек и с медной пятиконечной звездой на пряжке. — Собрание общее, открытое. Так что и присоединяйтесь. Тем более что вы есть бывший житель данной деревни, коренной… И весьма, я бы сказал, официальное лицо в данный момент, представитель, уполномоченный…
— Я шкоду в поле обнаружил. Потраву! А вы мне зубы заговариваете. Задвигаете меня в угол! Да покуда вы тут слова разные произносите, бабы все мои доказательства, которые вещественные, уничтожили! Не позволю! Преступная халатность — вот тут што налицо, а не собрание колхозное! И взрывы опять же… Не сегодня-завтра на воздух подымут, пока вы тут заседаете.
— Дозвольте мне! — обратился, поднял руку сидевший возле теплой плиты даже летом зябнувший Яков Иваныч Бутылкин, вступивший в колхоз только во время войны. — Я хоть и без стажу у вас пайщик. В колхозе всего пятый год состою. Зато у меня христьянского стажу хоть отбавляй: скоро сто лет. В ту субботу справлю.